Предисловие
Эту повесть я написала в 15 лет. Но и сейчас, через сорок лет, я согласна с тем, что в ней написано.
______________________________________________
Бывает так – среди нескончаемой вереницы однообразных, похожих лиц, удручающих своей стандарностью и обыденностью, как типовые отливки, вдруг мелькнёт, как луч света в сером дне, незаурядное, оригинальное лицо, и поразит вас «лица необщим выраженьем», в котором и не поймёшь, что таиться, но что-то приковывает к себе взгляд. И долго стоишь, заворожённый этим лицом, и не можешь отвести глаз, а лишь отведёшь – они возвращаются снова, как железо к магниту. А спросят: что же таится в нём – и не ответишь.
Так было, когда в полусумраке дискотеки, в редких разноцветных вспышках, освещавших то блестящие гитары оркестра, то колыхающуюся толпу танцующих, я увидел девушку. Она сидела одна за столиком в стороне и держала перед собой налитый до половины бокал, любуясь разноцветными плескающими бликами. Каштановые волосы небрежно спускались на плечи, закрывая лоб, золотились в вспышках света. Её чуть прищуренные глаза смотрели на всё окружающее с лёгким пренебрежением, острый взгляд скользил, не останавливаясь, по людям и предметам с оттенком рассеянного презрения, а в уголках тонких губ скользила иронично-насмешливая улыбка. Я подошёл и пригласил её на медленный танец.
* * *
Так начался мой роман в сумерках. И долго после этого, лишь только сумерки овладевали моей комнатой, в памяти моей, как на экране, оживал полусумрак этого зала, пронизанный лентами яркого света, мельканием разноцветных огней, по контрасту с мгновениями чёрной темноты, танцующие фигуры. И вдруг всё это резко обрывается, и какое-то мгновение, как озарённый мгновенной вспышкой среди ночи, я вижу это лицо.
Да, это сравнение пришло ко мне вместе с первым воспоминанием об этом вечере. Тёмной, беспробудно, до ужаса тёмной ночью, беззвёздной и безнадежной, я стоял на балконе, погружённый в темноту, как в воду, и холод пробирался сквозь одежду. И вдруг где-то там, внизу и в темноте, поразила глаза яркая вспышка холодного белого света. И снова мрак. Только мгновенье, озарённое вспышкой, я вижу это лицо. И тут же его черты теряются, растворяются в сумерках, призрачны и неясны, как мои бессвязные, невысказанные мысли. Они то приближаются, то отдаляются, я пытаюсь разглядеть их, но не помню. Помню лишь своё состояние, вызванное вспышкой, но сам предмет, вызвавший его, ускользает, как сумеречный свет, в тёмных сумерках моей памяти.
* * *
Я шёл по улице, весь во власти вечерних сумерек. Тускло освещённая улица петляла, неожиданно сворачивая за угол. Темнота, как чёрная кошка, крадучись пыталась перейти мне дорогу, и я опасался её с суеверным ужасом. Она пряталась за кустами, выглядывала из тёмных углов, придавая знакомым предметам таинственные, сказочные очертания. Фонари, казалось, поднимающиеся прямо из темноты, качались, урывками освещая улицу бледным, сомнительным светом. Постепенно полумрак, полусвет, полунадежда, полутревога овладели мной. Звук моих шагов я воспринимал как нечто отдельное от меня, и казалось, что кто-то неотступно и незаметно крадётся за мной по пятам. Мои мысли были неопределённы и нелепы, да и были то мысли – отдельные бессвязные импульсы впечатлений и ощущений, они возникали, как звёзды, ниоткуда, проносились роем кошмарных видений и уходили в никуда, в темноту. И лишь одна мысль витала надо мной в сумерках, как невидимая ночная птица, которую не видишь, но лишь ощущаешь ветер от взмаха крыла. Всё – и дискотека, и огни, и музыка навсегда ушли далеко в сумерки моей памяти, и осталось лишь одно лицо, но и оно всё отдалялось, покрывалось волной сумерек, делаясь призрачным и неясным, и от того более привязывая воображение. Но после танца девушка исчезла, не сказав мне ни телефона, ни имени.
* * *
Сначала родилось предчувствие. Оно было неясным, почти неосознанным. Как в марте природа предчувствует весну, так я предчувствовал свою будущую книгу задолго до её появления. Неожиданно и случайно находил я слова, фразы, эпизоды, не связанные друг с другом. Потом стали приходить очертания событий и образов, зыбкие, как свет свечи. Они выплывали из сумерек и растворялись в них, прилетали и улетали, волнуя растревоженное воображение. Постепенно, по крупицам, по мелочам собирается замысел, как мозаика из кусочков. Но эти кусочки ещё отдельны, не связаны между собой, не собраны и в беспорядке.
И наконец, ты находишь то главное, что должно собрать и склеить их. Замысел, как зерно, хранится в тёмных погребах твоей памяти, пока не дозреет, прорастёт и будет расти быстро и сильно, забираясь в неизвестность.
И вот произведение накипело настолько, что занимает мысли беспрестанно, и день, и ночь, каждый день, каждый час. Ты думаешь о нём всё время, иногда даже не ощущая этого, спишь ты, работаешь, читаешь, думаешь совсем о другом – и вдруг опять мысль о нём, опять новая догадка, идея. И ты понимаешь, что твой мозг работает над ним беспрерывно, но в то же время незаметно, как подземная река, и дни, казавшиеся бесцельным и беспечным отдыхом, были днями напряжённой работы И ты уже не можешь успокоиться, пока не возьмёшь ручку и бумагу в руки.
Первые строчки – как первые звёзды… Они – как слабые, неуверенные первые шаги ребёнка, но в них уже слышится уверенный шаг грядущего. Как трудно начинать! Слово, то единственное, первое, не приходит к тебе, мысли не соберёшь, как раскатившиеся по углам горошины. Белизна бумаги манит и пугает одновременно скрытыми тайнами. Первые строчки – изломанные, прерывистые и неровные – свидетели моих терзаний и сомнений. В зарослях спутанных мыслей и строчек я стараюсь найти и собрать себя.
Образы, возникшие в зыбком свете свечи, как видения, появляются из сумерек, из тёмных углов и шелестящих штор, и постепенно становятся яркими и реальными. Вот я уже слышу звук их шагов, они садятся за мой стол, и я слышу каждое произнесённое слово, и улавливаю каждую их непроизнесённую мысль, как свою. И вот я уже не один в сумрачной комнате. Строчки набирают уверенность и темп, они бегут за моими мыслями, летят по бумаге, и я забываю, что я пишу – нет, я живу, не задумываясь над словами.
Сколько мучений, сомнений, неожиданных взлётов и вдохновений, бессонных ночей и скомканных страниц, когда с воспалёнными от бессониц глазами я искал в темноте мою потерянную мысль, удивительных находок и дальних дорог, городов и людей предстояло мне узнать, пока я дрожащей от сомнения рукой не поставил последнюю точку.
* * *
Всё на свете начинается с дороги, и вся жизнь – дорога. Всё началось со стука колёс. Я всегда считал, что мои стихи, написанные под ритм стука колёс, лучше всех тех, что написаны дома, в комфортной и удобной обстановке. Трясясь на верхней полке, усталый и небритый, «полуплача, полуспя», «трясясь в прокуренном вагоне», ты начинаешь постигать истинную ценность предметов и отличать настоящее от мелкого. Всё, что необходимо, может вместиться в небольшой чемодан, а остальное ты без жалости оставляешь – груз лишних прожитых мыслей, воспоминаний и чувств, влюблённостей и страданий. Жизнь проносится за окнами сплошным потоком, и ритм колёс сливается с биением твоего сердца в тревожной и прекрасной гармонии.
Задолго от отъезда я начал чувствовать состояние какой-то несобранности, недополненности, словно мне недоставало чего-то главного, но чего – я и сам не знал. Я чувствовал себя словно инвалид, у которого не хватает руки или ноги. От всех неудач и внутренних диссонансов лучшее средство – дорога. Всю жизнь дорога манила меня, манили гудки поездов, новое, невиданное, неизведанное, что она открывает. В моей душе всё время живёт затаившаяся жгучая любознательность первооткрывателя и непоседливость бродяги и скитальца. И тогда я складываю чемодан и еду, одержимый жаждой впечатлений и открытий.
Мы находим в дороге. Находим новые города, людей, стихи, мысли. Находим себя. Одержимый жаждой встречи с неведомым, я ехал, чтобы найти то, что мне недоставало, надеясь, что в круговороте городов и людей, где-то там, быть может, на маленьком полустанке судьбы, в неизвестном городе я встречусь с героями моего будущего романа. Я ехал к ним, я ехал к самому себе. Я был уверен, что встречу их, моё предчувствие никогда не обманывало меня. С тревожной надеждой вглядывался я в полумрак безымянного полустанка. В тусклом свете редких фонарей бродили люди, незнакомые мне люди, только что возникшие из темноты и через несколько мгновений уплывающие обратно. Вдруг с кем-то из них мне назначена удивительная встреча? Я чувствовал зов неведомого в холоде, которым веяла ночная темнота. Он возбуждал во мне жажду действий, дополняющую жажду открытий. Хотелось ходить в толпе, разглядывать лица, мелькнувшие из темноты, говорить с ними. Но я знал, что не успею я сделать и нескольких шагов, как поезд тронется. Сколько несбывшихся встреч, разговоров, знакомств, находок и событий пропустил я на коротком полустанке своей судьбы. До сих пор я думаю о его тайнах, так и потерянных невозвратно во мраке полуночи, и в памяти оживает томительная тоска НЕСБЫВШЕГОСЯ.
* * *
Я проснулся среди ночи. Поезд стоял на каком-то вокзале. Я посмотрел в окно. Сквозь пыльное стекло тускло мерцали огни в темноте. Невольно и ниоткуда возникла мысль сойти здесь. Я не знал, почему решил так, не зная, что это за место, до этого мне было всё равно, где сойти, там ли, здесь… Но что-то влекло меня, смутно и неудержимо тянула темнота за окнами, и на сердце шарахалось предчувствие открытия именно здесь. Но тут же всё тело проняла тяжёлая, сладкая лень, и так не захотелось выходить из удобного тёплого купе в холодную неприютность вокзала. Но я заставил себя собрать маленький чемодан, как часто усилием воли заставлял себя работать, когда не хочется. И с каждой уложенной вещью желание сойти с поезда становилось всё острее, превратилось в нетерпеливую и любопытную мучительную тоску. И я уже был уверен, что сделал правильный выбор. Стоя у входа, на перепутье, я несколько секунд всматривался в темноту и потом решительно спрыгнул с подножки. И как только я ощутил под ногами твёрдый асфальт перрона, чувство уверенности овладело мной. Я уже вступил в новый город и новую жизнь.
Послышались прощальные свистки, и поезд тронулся. Я остался один на ночном вокзале незнакомого города.
* * *
Если меня спросят, какое место в городе главное, я не задумываясь, отвечу: вокзал. А если это приморский город – порт. Я люблю вокзалы, морские порты и аэропорты. Меня всегда влекла к ним могучая сила – зрелище людей, дорог, ещё неувиденных городов и стран, будущих открытий. Какими бы разными не были города земли, их вокзалы чем-то похожи друг на друга.
Но все его черты обостряются и принимают наиболее яркую форму ночью. Я впервые встречал сумерки на вокзале. Они всё время незаметно, исподтишка подкрадывались ко мне, и вот настигли здесь. Ночной вокзал. Его впечатления воспалённое бессонницей воображение восприняло и запомнило так ярко и остро, как детские воспоминания. И до сих пор при воспоминании меня пронизывает холод и такие же пронизывающие гудки проходящих поездов, и я явственно слышу стук колёс и замороженный голос диктора, и мне режет глаза стальная яркость ламп и фонарей в чёрной матовой темноте.
Посреди холодной бесприютности платформы, как брошенные клочки бумаги, сидели люди на чемоданах. Сколько они просидели и сколько ещё просидят здесь в ожидании поезда? И дождутся ли они его когда-нибудь? Стрелка на вокзальных часах как будто остановилась и будет вечно показывать «ноль часов». И моё терпение не выдерживало это. Я тоже почувствовал себя человеком, ожидающим поезда, чей поезд ушёл, а новый ещё не прибыл. Я ждал его в нетерпеливом ожидании, сомнении и тревоге, с прерывистой, но неугасимой надеждой. Я вздрагивал при каждом сигнальном гудке. Моё сердце остановилось, застыло в ожидании отправленья. Чувства обострились, стал зорче и внимательней взгляд, острее слух, томительнее любопытство, ожидая встречи с неожиданным и неведомым.
И я нашёл его. Освещённая окнами надземного перехода, около ступенек на жёлтом чемодане сидела девушка. Её ноги в синих джинсах были небрежно положена одна на другую. Длинные волосы в серебристо-стальном отсвете фонаря спускались по плечам. Она сидела на ночном вокзале, на пустынной платформе, одинокая и поэтому как-то по-особенному беззащитно-хрупкая, воплощение вокзальной бесприютности и одиночества. Её тонкие плечи были трогательны, на них как будто свалился весь ночной мрак. И в то же время ноги в синих джинсах были положены одна на одну небрежно и бесцеремонно, словно она говорила: «Я здесь одна, но мне никто не нужен». На тонких губах блуждала насмешливая, ироническая улыбка человека, уверенного в своей высоте над окружающим, человека, которому всё сейчас трынь-трава, готового сделать всё: или броситься под поезд, или уехать неведомо куда, на край света. Эта улыбка одновременно заманила и отпугнула меня. Она смотрела на каждый проходящий поезд, будто размышляла: не стоит ли сесть в него, и провожала взглядом каждый уходящий, словно он уносил от неё НЕСБЫВШЕЕСЯ.
Я стоял в нескольких метрах от неё. Я не знал, верить себе или нет: та ли это незнакомка, с которой я танцевал на дискотеке, или вечерние сумерки обманули меня? Несколько минут я, как завороженный, глядел на синие отсветы от длинных ресниц на бледных щеках. Мне показалось, что девушка почувствовала мой взгляд. Она подняла ресницы и посмотрела на меня сверху вниз (как ей это удалось, если она сидела, и её лицо было ниже моего?), а потом снизу вверх беглым, холодным взглядом. Я старался разглядеть цвет её глаз но в сумерках это не удавалось. Я не знал что делать дальше, и не мог ни на что решиться. Так мы находились друг напротив друга в сумерках и смотрели друг другу в глаза.
Неожиданно она встала и, легко подняв свой чемоданчик, небрежной и уверенной походкой прошла в зал ожидания. Я пошёл за ней. Зал ожидания, освещённый режущим глаза светом, был наполнен папиросным дымом и людьми. Она села на свободное место, поставив чемодан около себя на скамейке, и положила нога на ногу тем же небрежным жестом. Я увидел место на скамейке чуть сбоку от неё и сел, чтобы собраться с духом, не решаясь подойти. Так я сидел некоторое время, искоса разглядывая её. Вдруг, привлечённый шумом, я обернулся: это произошла какая-то драка. Когда я повернул голову обратно, девушки уже не было: она исчезла, как призрак. Я бросился искать её, в многолюдной сутолоке вокзала натыкаясь на прохожих, нарываясь на ругань и мат, но она исчезла. Я подумал: а была ли она действительно? Не призрак ли это в самом деле, плод моего воображения? Слишком хрупка и красива она была, слишком не соответствовала всему, окружающему здесь, этому грязному вокзалу с валяющимися на скамейках и на полу чемоданами, на которых в свою очередь валялись люди, с этими драками и руганью…
* * *
В узком кругу творческой богемы несколько лет назад стало известно имя молодого художника Бернеля – художника, рисующего сумерки. Его называли или гением, или сумасшедшим. Его работы не брали на выставки и власти его не жаловали – он слишком не вписывался в официально одобряемое искусство, казался каким-то декадентским. На мой взгляд, он был очень талантлив, талантлив ярко, не похоже на других. Но его талант был похож на упавшую звезду, одинокую и прекрасную, что, ярко вспыхнув, падает в темноту, оставляя в озарённой памяти мимолётный след, поглощённый темнотой. Ярко и коротко просияв, он постепенно угасал в дыму никотина, алкоголя и наркотиков, проводя дни и ночи в кабаках и ночных клубах. Близкие ему люди часто поднимали вопрос о «спасении молодого таланта», но, похоже, это было безнадёжно. Пресыщенный и разочарованный жизнью, жить по-другому он был уже не в состоянии.
Близость темы сблизила нас. Мы оба любили сумерки. Многие его этюды могли быть иллюстрациями к моим стихам. Ммы стали друзьями: художник, рисующий сумерки, и поэт, пишущий о сумерках.
Я с детства хотел быть художником, но, став поэтом, не расставался с этой мечтой, решив воплотить её по-другому: приблизить поэзию к живописи, сделать её такой же яркой, цветной и наглядной, чтобы при чтении в глазах возникала картина, словно стихотворение, как рисунок, висит на стене. Бернель часто говорил, что пейзажи, как лирические стихотворения, должны отражать настроение, состояние души. Ощущение сумерек он умел передавать, как никто другой. Но его восприятие сумерек было иначе, чем моё, болезненней, острее. Его сумерки были темнее и в последних работах переходили в ночь, тёмную и беспросветную, рождённую в бессвязном наркотическом бреду. Одна из его первых работ – небольшой набросок, очень напоминавший мне мои черновики – смятые листочки, исписанные торопливым ломким подчерком беспробудным вдохновенным вечером, полные сумеречной бессвязности, — был подарен мне и висит около моего письменного стола. Глядя на него, я вспоминаю Бернеля с неуспокаиваемой тоской, как упавший и на землю и разбившийся метеорит.
* * *
Как-то раз я зашёл в кафе «У догоревшей свечи», где он любил бывать. Полуосвещённый подвал был полон вина и дыма. Здесь было уютно и скрытно, как всегда. Низко над столиками спускались висячие лампы, испуская ядовитый зеленоватый свет. Освещённые тусклыми лампами, выплывали из сумерек лица. Мерцали бутылки на стенке углового бара. Помещение казалось почти безлюдным, создавая двойственное ощущение: ты был наедине в темноте, но там, за сумерками, кто-то был рядом.
Окинув взглядом зал, я сразу увидел Бернеля. Он сидел на своём любимом месте, у окна, перед недопитой бутылкой вина. Его рука, держащая стакан, была безвольно опущена, невидящий взгляд опьянённых глаз был направлен куда-то вдаль. Лицо в зелёном свете лампы казалось болезненным, с фиолетовыми синяками вокруг тускло мерцавших больших чёрных глаз, длинные до плеч волосы растрёпаны. Он был именно в том состоянии, в котором я боялся его увидеть. Он был рад, но не удивлён моему неожиданному появлению. Мы были тесно знакомы, и он знал, что от меня можно ожидать всё, что угодно, в том числе умения неожиданно возникать в сумерках.
— А, это ты, старина, — сказал он, протягивая мне виски. – Ты появился из ночного мрака как спасение от одиночества и одной навязчивой идеи которая мучает меня весь вечер.
— И ты опять спасаешься вот этим, — сказал я, неодобрительно кивнув на недопитую бутылку.
— Что ж, если ты настроен к ней так неодобрительно, то помоги мне её прикончить, — сказал он, смеясь, и протянул мне стакан. — Подозреваю, что бокал вина нередко подогревает и твоё воображение.
— Даже если и так, излишек может довести до конца.
— Ну вот, опять! – протянул он, как обиженный ребёнок. — Почему все мои друзья словно сговорились читать мне проповеди.
— Потому что не хотят, чтобы ты погибнул.
— Конец… Часто он начинается гораздо раньше, чем это замечают другие. И так ли уж много он значит для меня, что его надо бояться? Пожалуй, для меня смерть значит не больше, чем жизнь. А жизнь – надоевшая игрушка, кем-то без спросу подаренная мне. Хотя ты, наверно, считаешь, что это бесценный дар, — он улыбнулся, судорожно скривив губы.
— Да, считаю. Послушай, тебе не кажется, что всё это смотрится, как дешёвая сцена из плохого романа? Тёмный бар, бутылки виски и декадентский художник с длинными волосами, рассуждающий о разочаровании в жизни. Бравировать своим разочарованием в жизни и облекать его в красивые афоризмы типа «жизнь – надоевшая игрушка» пристало подростку. Помню, в пятнадцать лет я тоже так выражался и так думал, мне казалось, искренно. Но мы с тобой уже давно вышли из этого возраста.
— Не сердись, я просто прячусь за иронию или позу когда мне очень плохо. Просто глупая привычка. Я этого никому ещё не говорил, только тебе говорю, потому что ты сумеречная душа. Я всё это последнее время всё сижу в этом «Огарке», сижу, смотрю на фонари, курю, пью, думаю, или даже не думаю, а так… В общем, сам не знаю. Я до сих пор не могу понять, зачем я живу. Банальная проблема, не правда ли? Сколько веков, сколько людей ломали над ней голову в тёмные вечера под глупой вечной луной, но так и не придумали ничего путного. Может быть, и нельзя точно ответить на этот вопрос, как нельзя в словах объяснить неопределённое, сентиментальное и всё-таки почему-то необходимое понятие «счастье»? Вот ты, лично ты зачем живёшь, а? Я думаю, не для того, чтобы пьянствовать со мной в этом закуренном «огарке»?
— И для этого тоже. И для всего остального, что входит в понятие «жизнь». Я живу, чтобы жить. Смысл жизни в самой жизни, и ничего большего нельзя придумать. И наверно, не надо ничего придумывать, просто жить, и всё.
— Я полагаю, что живёт, чтобы жить, любая каракатица. Человек всё-таки чем-то выше.
— Тем, что для него понятие «жить» включает не только есть, спать и размножаться.
— Что же ещё?
— Что-то создавать. Этим он и отличается от каракатицы. Что-то оставлять после себя. Книги или картины.
— Хорошо, ты живёшь, чтобы писать. А для чего ты пишешь? Ведь ты не из тех, кто пишет рад гонораров и памятников.
— Этот вопрос я считаю таким же глупым, как и вопрос, для чего ты живёшь. Я живу, чтобы жить, и пишу, чтобы писать. Живу – потому что родился на свет, и пишу – потому что родился поэтом. И не писать не могу. Лучше жить без этих ненужных философствований: зачем живу, зачем пишу – просто жить, просто писать. Почему у всего непременно должен быть какой-то смысл и цель? И не надо сидя в кабаке вести философские разговоры о смысле жизни, лучше уж просто пить.
Да, конечно, несмотря на то, что я пытаюсь так думать, ко мне время от времени тоже приходит этот вечный вопрос: а зачем, он ведь ко всем приходит, но он всегда казался мне блужданием по замкнутому кругу, из которого никогда не выбраться, и, сколько бы ты не мучился над этим, пытаясь отыскать какой-то высший смысл, всё равно никогда не поймёшь. И остаётся снова и снова возвращаться к тому, чтобы видеть смысл жизни в ней самой и смысл искусства в нём самом. Ведь миллионы целей выдумывали для искусства, заставляя его служить то политике, то религии, то утилитарной пользе, то морали, то самовыражению, то познанию, то красоте, и всякий раз ощущаешь, что всё это только побочная, но не главная цель. А главного – не понять. И я уже решил, что человеку не дано постигнуть эти вещи, значит, не надо и пытаться.
Бернель закурил, откинув со лба длинную прядь волос. Его взгляд в никуда стал пристальнее и осмысленней, словно он всматривался в себя.
— Может, ты в чём-то и прав, — задумчиво промолвил он, пуская прозрачный дым в тёмное окно, где проблёскивали огни фонарей, как догадки в сумерках. – Хотя ещё вчера я может быть не согласился бы с тобой. Но сейчас произошло событие, круто изменившее мою жизнь, словно вспышкой осветив её. Я начал писать картину, и мне кажется, что её создание будет смыслом, целью моей жизни. И ты прав, не надо мне больше пить, по крайней мере, пока я его не закончу – а то не смогу работать, не смогу закончить. И жизнь останется без смысла. — Он помолчал немного и добавил: — Я пишу портрет.
— Что за портрет?
Но, несмотря на мои расспросы, он ничего не хотел рассказать о нём.
* * *
Я ехал в метро, пролистывая последние страницы своей рукописи о разговоре с Бернелем в кафе. Нет, всё это не то, всё это манерно! Разочарованный художник, задумавшийся в кабаке о смысле жизни, прозрачный дым сигарет, улетающий в тёмное окно, в окне блестят огни фонарей, как догадки в сумерках… Нет, это опять не то. Всё это я писал в дороге и теперь ехал домой с вокзала. Время близилось к полночи, и уборщицы в опустевшем метро уже принимались за работу, разгоняя по каменным сводам пыль и сухой, неживой ветерок. Неоновый свет и гулкий шум подземки раздражали меня, и я был рад вдохнуть свежий вечерний воздух.
Вечерний город – очаровательный волшебник вечерний город – уже начинал дремать. Карусель огней медленно утихала, и последние горели ярко, как золотые гвозди пронзая чёрный бархат неба. Время приближалось к тому таинственному часу, когда вечер сменяется ночью, сумерки – темнотой, а тайна – неизвестностью. Сумерки преображают мир, и в огнях ночного города, в глазах женщин, по-особенному сияющих вечером, мы видим свет этого таинственного преображения.
… Троллейбус, в котором я ехал, вероятно, был самым последним – я был только один в пустом салоне, наполненном только жидким светом и ночным холодом. Никогда в жизни не ездил один в троллейбусе – неповторимое ощущение. Он останавливался, открывал и закрывал двери на остановках, но никто не входил, словно он был мой личный троллейбус. Постепенно мне стало казаться, что я вообще один во всём городе, во всём мире. И только один водитель мчит синий троллейбус неизвестно куда, в скрытую во тьме неизвестную конечную станцию. И что вся наша жизнь – как поездка в синем троллейбусе, в одиночестве и темноте, и мы никогда не знаем, где, когда и чем кончится этот путь.
Я посмотрел на своё отражение в окне – и не узнал себя: чужой, незнакомый взгляд встревоженных глаз смотрел на меня в упор. Они с тревогой ожидали чего-то, сквозь блестящее призрачное отражение неуловимо изменившихся старых черт на чёрном фоне ночи проблёскивали огни автомобиля, как зелёно-красные звёзды. И я понял, почему теперь для меня другим стал мир – я сам стал другим.
Я снова очутился в том необычайном состоянии, когда всё воспринимаешь ярко и остро, и, как фонари в ночном небе, пронзительны мысли. Всё чувствуешь так сильно и видишь так ярко, будто смотришь впервые, всё кажется красивым, что в иное время покажется обычным, незаметным, словно ты только что родился или прозрел внезапно, разорвав серую пелену привычки, когда ты смотрел и не видел. И безумно любишь все, каждый цвет, каждый звук, весь мир. В каком-то внутреннем энергичном возбуждении я, как пересохшая губка, жадно впитывал гудки и звоны трамваев, и шорохи шин об асфальт, бегущие красные и зелёные огоньки автомашин в чёрно-синем небе, созвездия окон и фонарей, холодный воздух с острой примесью бензина, свежий ночной ветер… Всё в этот вечер было необычайным: от этого пустого последнего троллейбуса, до маленького зелёного огонька такси. Я чувствовал, что сегодня со мной произойдёт НЕОБЫЧАЙНОЕ, потому что я уже настроился на его волну. И оно пришло.
На какой-то неизвестной остановке, из темноты, из ниоткуда в троллейбус вошла девушка. Я не понимал, почему моё сердце, как часовой аппарат, вдруг остановилось и замерло. Я видел, как в ярком сне, её тонкую фигуру в синих джинсах с сумкой на узеньком плече, чуть наклонённую голову со спадающими вниз длинными волосами. Я видел её со спины, я не видел её лица. Я не понимал, почему она так привлекла моё внимание, что я не в силах отвести от неё глаза, как приворожённый. Она, казалось, совсем не замечала меня, будто была одна, и мы существовали в разных мирах, в разных измерениях, между тем мы находились у различных дверей одного троллейбуса. Сколько так мы проехали вместе – не помню. Мне это кажется одним мигом – и вечностью. Троллейбус остановился, девушка приготовилась выходить, но перед этим на минуту оглянулась – и меня словно ударило током: это была Она, та девушка, из дискотеки, та девушка с вокзала. Я бросился за ней к передним дверям, но девушка вышла, и двери захлопнулись перед самым моим носом. Троллейбус помчался дальше, и, как надежды, убегали вдаль и гасли огни…
* * *
Смятённый и взволнованный, я приехал домой. Не обращая внимания ни на что, ничего не замечая вокруг себя, бросив где-то в прихожей чемодан, забыв снять плащ, я шагнул в темноту комнаты. Ощупью добравшись до стола и включив лампу, я лихорадочно черкал строчки на помятых страницах. Но уместить гулкое и колотящееся, как набат, вдруг выросшее до огромных размеров сердце в жёсткий размер стихотворных строф оказалось не так-то просто. Оно, казалось, не вместится и в земной шар. Я чувствовал себя человеком в пустыне, видящим прекрасный, далёкий мираж, но не способным до него добраться. Голова горела, как в жару, трескались пересохшие губы, сводило горло горькой петлей. В моём мозгу будто мчался на огромной скорости автомобиль, и мысли, как фонари вдоль автострады, то сходились, то разбегались на две стороны. В голове временами начинало звенеть, но потом стук сердца ненадолго заглушал это, и, как в бреду, в глазах маячили, выплывая из темноты, то глаза, то улыбка, вокзал, троллейбус, дискотека. Строчки выходили тяжёлыми и неровными, как моё дыханье. Я чувствовал, как с каждым написанным словом уходит в пропасть связующая нить между словами и мыслями, и воспоминания ощущений не поддаются отражению. Темнота всё ближе подступала к моим плечам, скрывая и глотая всё, а я тщетно гонялся за тенью своей авторучки, вечно убегающей тенью. Мысли убегали от меня, словно бурным разноречивым потоком текли сквозь пальцы. Свет ночника казался режущим и нестерпимым, непреодолимым, как стена.
И вдруг смутный поток бессвязных, разбросанных слов оборвался – в ручке кончилась паста. Тупо посмотрев на кончик пера несколько минут, я наконец понял, что произошло, и, отбросив стержень в сторону, огляделся.
Я увидел тёмную, неприбранную комнату, за время моего отсутствия уже успевшую стать нежилой, и посередине растерянного человека у горящей лампы в дорожном кепи и плаще, неудобно присевшего на краешек стула, смятые листочки валялись вокруг на столе и на полу. Я решительным шагом вернулся в прихожую, разделся, зажёг свет в комнатах, поставил чайник. Открыв окно, я подставил разгорячённое лицо ночному ветру и темноте. Мне было тревожно. Казалось, девушка, моя муза в синих джинсах, навсегда исчезла в темноту, а вместе с ней и моё спокойствие, и моё прошлое. А что будет впереди – я не видел. Я хотел писать, но напишу ли – не знал. Я чувствовал, что стал новым, и всё начинается новое, неизвестное. А сейчас лишь волнение, и ожидание, и темнота.
Резкий звонок чайника пронзил ночь.
* * *
В бессоннице полночного дождя
Я слушаю с тревогой и надеждой
Стук сердца и дыханье темноты…
Вместе со мной в мой дом возвратилось смятение. И, неожиданное, поселилось в моей комнате, поселилось во мне и не собирается покидать. Оно не отпускает меня ни на минуту и, как маньяк, раб навязчивой идеи, я повинуюсь его убыстряющемуся бегу. Из освещённой прорези окна сумерки кажутся темнее, оттуда каждый вечер приходит моё смятение, и каждое утро я просыпаюсь с ним, после бессониц беспокойных ночей. И тогда я беру ручку и бумагу и пишу:
Душе никак не успокоиться,
Душе смятённой не до сна.
И словно долгий дождь –
Бесоница
В осенних сумерках пришла.
И в ней запуталась, как в сетке,
И мне её не разрубить
Моей души – марионетки –
Вконец издёрганная нить.
В сумерках мне стало тревожно, и тихая грусть превратилась в мучительную тоску. Она приближалась постепенно, медленно, как сумрак. В моей комнате в сумраке жили тени, колебались, носились, пролетали, тревожные, неясные. Сумерки просачивались сквозь призрачные шторы и обволакивали меня. Казалось, из тёмных углов на меня смотрят множество чёрных глаз, со всех сторон, в упор и в спину. Я метался под этими взглядами и не мог увидеть их. Невидимые глаза преследовали меня. Не было чувств – лишь ощущения, более похожие на сон, не было слов – лишь звуки, более похожие на шёпот. Они непрерывно звучали в моих ушах, так и не становясь словами. Измученный снами, похожими на кошмары, и бессоницами, похожими на сны, я одурманивал себя томительной отравой стихов, стараясь забыть, заглушить тревожные мысли. В этом тяжёлом бреду я несвязно шептал обрывки зачарованных строк, пытаясь воплотить окружающие меня призраки, поймать мятущиеся синие тени вокруг трепетного мерцания маленькой свечки. И фонарь за окном казался мне отражением свечи, и я уже не мог понять, где тени, где предметы, где пространство, где отражение, где явь, где бред. «В сумерках тёмно-лиловых, в голых, шуршащих аллеях бродила тревожная осень, в зигзагах своих листопадов, в мерцанье опавших листьев, что она потеряла, что хотела найти?…» Сердце трепыхалось в груди, как маленький птенец, готовое выпрыгнуть в темноту. Сводило горло и что-то болело внутри. Неудовлетворённость и смутное желание снова шевелились во мне. Я засыпал лишь тёмной, мучительной полночью кошмарным, тяжёлым сном. А утром в разбросанных кучах черновиков оставались лишь обрывочные фразы – смутные тени, бледные призраки прожитых чувств. Мелодия стиха – его душа – оставалась в сумерках, и я задыхался в рамках старого ритма, а новый не звучал ещё, а лишь предчувствовался.
* * *
Взгляд чёрной кошки
Ночью поздней, ночью тёмной,
Пронзителен, как зимние звёзды,
Вдруг, вдруг, вдруг…
Вечером мне позвонила Кошечка (так я её называл, потому что она казалась мне похожей на кошку). Её голос в телефонной трубке выплыл из дали сумерек и приблизился к самому уху. А вместе с ним приблизилось из темноты прошлого всё, что с ней связано. И я понял, что эти сумерки и этот вечер немыслимы без неё.
Бокалы были налиты и магнитофон включён. Лампа была притушена. Она вошла неслышными крадущимися шагами, одновременно настороженными и уверенными, изящная, грациозная и гибкая, в чёрном, туго облегающем платье, такого же цвета, как её волосы и глаза, делающем её ещё более похожей на чёрную кошку. Мною сразу овладело ощущение – будто поезд тронулся с места и полетел по рельсам, когда она искоса, чуть улыбаясь, посмотрела на меня своими чёрными глазами под зелёными накрашенными веками с пушистыми ресницами, лукавыми, как у котёнка, и её «хелло» прозвучало как «начнём» — начнём партию.
Наши отношения казались мне игрой. И когда она надоедала нам, мы расходились. Но потом скучали и чувствовал потребность встретиться снова, не в силах жить без игры. Она была игрок по натуре, для которого жизнь – игра. Она была актрисой, играющей не на сцене, а в жизни, и её сценой была жизнь. Её мысли были игрой ума, разговор – игрой слов, взгляды – игрой глаз, движения – игрой жестов. Человеческие отношения были её хобби, её тоненькие ниточки, которые она создавала и потом дёргала за них, заставляя людей двигаться по своей воле, как марионеток. Но, играя с людьми, как с игрушками, она, не замечая, сама становилась для них чем-то вроде красивой игрушки. Мне казалось, все люди как игроки и актёры, играют в жизни какую-то роль. Жизнь представлялась мне балаганом масок, а я – зрителем в этом балагане, наблюдателем масок. Мысленно я надевал на людей маски, и для меня понять человека означало подобрать ему маску. Ей я подобрал маску Кошечки.
Огонь в камине разгорался, и в комнате становилось всё теплее. Постепенно наше расстояние от встречи до встречи стало сокращаться, и мы забыли о нём, сближаясь всё сильнее. Немного возбуждённая вином, она, как кошка, нежилась на кресле в тепле и полусумраке, обволакивающих её. На рубах играла чуть манящая и насмешливая полуулыбка, из щёлочек прищуренных глаз выпрыгивали лукавые рыжие искорки. Смеясь, она рассказывала мне о своих любовных приключениях за прошедший сезон, отвергнутых поклонниках и надоедливых ухажёрах, которых у неё всегда было в избытке. Любовь была для неё игрой, но она была увлечена этой игрой, как азартный игрок. Она знала власть своих глаз и очарование своей улыбки. Но её чувства были легки и переменчивы. Она играла свою жизнь, как я сочинял её, но моя выдумка становилась моей реальностью – я начинал верить в неё. У неё было иначе. Как только её отношения выходили за границы игры, она отскакивала, как кошка обжёгшись, и ставила барьер между игрой и жизнью.
Наша с ней игра было нечто среднее между дружбой и флиртом. Иногда мне даже казалось, я был в неё чуть-чуть влюблён, но это продолжалось не более вечера. Иногда она была другом, иногда женщиной, иногда ребёнком. И я не знал, кем она будет для меня в следующий вечер: она становилась то близкой, то отдалялась, не приближаясь до конца – между нами всё время был какой-то барьер. Так кошка, играя, слегка касается тебя, но не дотрагивается, то выпускает, то прячет коготки, и не знаешь, что она сделает в следующую минуту.
Её глаза были чёрными, как ночь. Где-то в бездонных глубинах её зрачков вспыхивали и светились огни, как звёзды, упавшие в глубокие колодцы. Её манящая улыбка, блистающая в глубине глаз, тоже была игрой. Теперь она смотрела мне прямо в глаза, дерзко и кокетливо одновременно. Усевшись в кресле поудобнее, она подчёркнуто красиво сложила ножки. Она любила быть всё время разной, каждый день надевать новую маску, каждый вечер играть новую роль. Сегодня вечером она играла обольстительную женщину, и эта роль ей очень шла.
— Гарри сказал, ты в плохом настроении, тоскуешь, я решила тебя развлечь. Так что же с тобой случилось?
— Со мной случилось что-то странное. Я безумно хочу чего-то и не знаю, чего хочу, десятки смутных, неопределённых желаний мучают меня. Я не могу объяснить это ни тебе, ни даже себе. Я ищу новую мелодию, а как объяснить это не на языке поэзии, а на нормальном человеческом языке, я не знаю. Я, кажется, уже отучился говорить на нормальном человеческом языке.
— Ну, если ты ищешь мелодию, то я могу тебе помочь, — сказала она и вытащила из сумочки кассету. – Я как раз взяла одну новую музыку, чтобы дать тебе послушать. Как знать, может, это как раз твоя мелодия.
— Хорошо, давай послушаем.
— Нет, нет, это музыка необычная, и её нужно необычно слушать. Она называется «Мелодия ночного автомобиля», и её лучше слушать во время ночной прогулки в автомобиле. Я специально для этого взяла сегодня свою машину.
Зелёные века снова чуть-чуть прищурили глаза, взгляд которых, казалось, предлагал больше, чем было сказано. Но её кокетство никогда не было пошлым, потому что тоже было игрой.
— У меня было предчувствие, что сегодняшний вечер кончится неожиданностью.
Она рассмеялась негромко и лукаво. Вы когда-нибудь слышали, как смеётся кошка? Ну, хотя бы видели, как она улыбается? Тогда попробуйте мысленно представить её улыбку. Не получается? Также трудно поймать её смех, такой лукавый и блестящий, как будто спрятанный глубоко-глубоко, как золотые искорки в прищуренных чёрных глазах.
— Я люблю быть неожиданной, люблю, чтобы никто не мог представить, что я могу сделать в следующую минуту.
— Только я могу – я просто ожидаю от тебя всего, что угодно. И от себя тоже. Я тоже не знаю, что я могу сделать в следующую минуту.
— Зато это знаю я – через минуту ты будешь сидеть в моей машине. Я так загадала и так будет.
Неожиданный, головокружительный взлёт ресниц – и взгляд огромных чёрных глаз обжёг меня и утопил. Мне стало жутко и весело.
Свет фар прорезал темноту. Два жёлтых пронзительных глаза. А впереди, за ветровым стеклом – ночь. Щелчок ночника. Светящиеся стрелки циферблата сошлись на полночи. Мотор взрывается – и автомобиль бросается в темноту. А потом вылетает на автостраду и на бешеной скорости крутит виражи в сигналящих сутолоках автомобилей. Кажется, он, как стрела, пронзает этот сверкающий поток насквозь и несётся в сумятице красных и зелёных огней. Музыка взрывается, как мотор, и пронзает уши, как немоту лучи фар. Сверкающая медь труб – как визг раскалённых шин на крутом повороте. Нервы натянуты, как провода. Из темноты навстречу сбегаются и разбегаются фонари, как торопливые октавы джазовых вариаций. Сумерки большого города, ослепление реклам, их бесстыдный, зазывающий блеск, обнажающий чёрную мглу. Игра огней, суета и смятение неуловимых мелодий. Нервный ритм, бешеная скорость, оглушительный полёт очертя голову, опасные зигзаги крутых поворотов. Взвившись вихрем, поднимаются вверх клубы дыма и звуков. И снова в темноте падают редкие ноты, как звёзды во мглу.
Ночь отражается в ветровом стекле. Оно отгораживает нас двоих от всего остального мира. Как близко друг к другу два сиденья. В жёлто-оранжевом полусвете так приглушённо, будто издалека о чём-то неясном и желанном таинственно шепчутся звуки из маленького мигающего зелёным глазком магнитофона Две смуглые руки на белом руле средь ночного холода дышат зноем и желанием…
Куда я еду, к кому, зачем? Куда так страстно, неудержимо и томительно зовёт музыка? И я не могу не помчатся на этот зов, так в моей жизни катастрофически не хватает чего-то. Или кого-то… В этой сутолоке огней заметалась моя звезда.
Плёнка обрывается, обрывая мелодию в апогее, без финала, без успокоения. К чёрту покой, к чёрту всё на свете, даже смуглые руки на белом руле, даже чёрные сумерки глаз, сейчас таких манящих. Я освободился из вашей власти. Мне надоела ваша игра. Я хочу чего-то там, в темноте, впереди! Ветер обжёг меня на крутом повороте жизни. Я догоню оборванную мелодию.
Кошечка пыталась соблазнить меня в машине, но я почувствовал, что уже хочу не её. Кажется, она обиделась, но мне было всё равно. Почему-то под эту музыку мне вспомнились глаза девушки на дискотеке, девушки на ночном перроне, девушки в синем троллейбусе. Теперь я был уверен, что это были одни и те же глаза. Их видение вызвала музыка, словно они были связаны с ней какой-то таинственной связью. У меня возникло предчувствие, что я отыщу её, что мы встретимся. Или я так думал, потому что мне просто этого хотелось, и я выдавал желаемое за действительное?
* * *
Но движимый каким-то странным предчувствием, на следующий день я снова поехал. Бывают иногда такие моменты в жизни, когда стоять на месте, жить так, как ты жил, невозможно. А чтобы начать новую жизнь, надо начать новую дорогу. Впрочем, моя дорога сейчас была недалеко. Я почему-то вдруг вспомнил, что давно не навещал старого писателя, которого — так получилось — знал с детства, и считал своим учителем и наставником – и в литературе, и в жизни (а разве можно их разделить?), а он жил за городом. Почему-то я подумал, что надо бы его навестить, словно какое-то необъяснимое предчувствие толкало меня это сделать.
Старая дача стояла в стороне, на отшибе. Услышав звук подъезжающей машины, он вышел мне навстречу.
Мне казалось, его взгляд, одновременно близорукий и проницательный, по-старчески щурясь из-под очков, видит мою душу насквозь, и я снова чувствую себя маленьким мальчиком, которому на крыше этого дома он показывал звёзды в подзорную трубу и, как звёзды, открывал жизненные истины. Я как будто всё ещё вижу эти звёзды. Мне казалось, я снова как маленький мальчик, запутался в этом сложном мире и снова жду его слов. Мы медленно идём к дому по узенькой тропинке. Он смотрит на меня добрыми и ясными, как небоф. глазами.
— Спасибо, что навестил старика. Как давно я тебя не видел, тебя трудно узнать. Как быстро течёт время и как быстро взрослеют дети. Только не говори мне, что ты уже давно взрослый. Это вам всем так кажется, что вы уже взрослые. Наша взрослость, как правило, приходит позже, чем мы себе представляем.
Да, для стариков все дети, кто моложе их.
— У меня дочь в твоём возрасте, женщины развиваются раньше, а она совсем недавно была девочкой.
— У вас есть дочь? Я не знал. Почему я никогда не видел её в вашем доме в детстве?
— Мы с её матерью давно расстались и не жили вместе, и наша дочь жила с ней. Это печальная история.
— А чем занимается ваша дочь?
— Она пианистка и сама пишет музыку.
— Вам нравится её музыка?
— Это, пожалуй, трудно сказать. Она превосходный пианист, но как композитор… Вся современная музыка так отличается от той, к которой я привык, что я просто не понимаю её. Может, я устарел.
Он улыбнулся печально и немного грустно.
— У вас, молодых, всё по-другому. Мир стал другим, с тех пор, как я постарел. Мне кажется, и искусство стало другим, а мы ушли в прошлое. Это раньше думали, что гениальное вечно, но гений тоже стареет, просто позже других. Помнишь: «Есть только вечность, вечной славы нет. И даже вы, бессмертные поэты, в конечном счёте смертны, как планеты, как солнце – через сотни тысяч лет. Есть только вечность…»
— Нет, нет! У искусства меняются формы, но обаяние искусства вечно, и Гомер, которому тысячи лет, живёт до сих пор…
— Я тебя умоляю, кто сейчас читает Гомера? Разве ты читаешь?
Я смущённо опустил голову.
— Ничто не вечно, всё течёт, всё изменяется, это единственная вечная истина. Но не будем о грустном. Я видел твои последние публикации, они мне понравились. Мы потом об этом поговорим. А сейчас ты, наверно, проголодался после дороги, я пойду скажу домработнице, чтобы она нам что-нибудь накрыла.
— Не беспокойтесь, это не обязательно.
— Нет-нет, я не допущу, чтобы ты был голодным. Я сейчас, — и он прошёл в сторону кухни. Ожидая его, я начал бродить по дому, хранившему столько моих детских воспоминаний, о дорогом и забытом. Бывает, чтобы найти себя, мы возвращаемся в детство – может, поэтому мне захотелось сюда приехать? Дом, как старый чёрный сундук, хранил потаённые сокровища. Дом как будто тихо дремал в сумерках, и за тёмными ставнями таился свет невидимых тайн.
Вдруг я услышал тихую музыку – я не был даже уверен, что слышу её, или она мне только почудилась. В ней было что-то знакомое, но я не мог понять, что. Но она манила и притягивала к себе. И я пошёл на зов музыки, стремясь найти место, откуда она звучала, проходя по комнатам и коридорам, пока не попал в комнату, служившую кабинетом. И как только я вошёл туда, музыка вдруг исчезла, как будто выполнив свою миссию привести меня туда. Посмотрев внимательнее, я увидел стоящий магнитофон со вставленной кассетой – вероятно, старый писатель слушал его в тот момент, когда я приехал, и пошёл меня встречать, не выключив. Кассета продолжала крутиться и играть, а теперь закончилась и остановилась. И в этот момент я, наконец, понял, почему она показалась мне знакомой: это была та самая музыка, которую мы слушали в машине с Кошкой.
Тут я только осознал, что, пока я бродил по дому, сумерки уже овладели им, и я стоял в полутьме. Как необычны были сумерки в старом доме. Ощущение неясности и предчувствия овладели мной. Старый дом, как сумеречная сказка, скрипел ступенями, звенел маятником старинных часов. Мягкой тяжестью опускались пыльные шторы. Одна из них была чуть приоткрыта и прозрачный лунный свет тихонько, как на цыпочках, прокрадывался в комнату. Чудилось, что там, за занавесом, затаился невидимый, неведомый мир, где всё по-другому, где всё не так, он так близок и неясен, он рядом – и неуловим. Стоит только приоткрыть занавес за краешек… «Приоткройте занавес за краешек, какая старая тяжёлая кулиса…» И чудится, что дыхание этого мира соприкасается с моим, и я сам живу в этом ином, неизведанном мире какой-то новой, незнаемой жизнью. И эта другая жизнь – нечто неуловимое как лунный отблеск. Чудится – в этих сумерках я не один. Словно взгляд невидимых глаз неотступно преследует меня. Что за бред! Я чувствовал их. Словно галлюцинации, чьи-то глаза, казалось, возникали везде, и я сомневался: моё ли это дыхание в тишине или ещё чьё-то? Взгляд этих глаз был как безмолвный шёпот. Я шагнул в темноту и вдруг встретился с этим взглядом. Глаза смотрели прямо из сумерек на бледном лице со странной улыбкой, освещаемой лунным светом. Через несколько мгновений ошарашенности и завороженности я понял, что вижу картину, висящую на стене – женский портрет.
Мои руки растерянно бродили вокруг, будто не зная, за что уцепиться, и, нащупав какую-то висящую нитку, я машинально потянул её. Внезапный свет включившейся лампы подействовал на меня, как шок. Несколько мгновений я, как заколдованный, смотрел на портрет. Случайная встреча в дискотеке, вокзал незнакомого города, синий троллейбус – все промелькнули в памяти. Это была она. Я нашёл её. Вот почему я, сам не понимая по какой причине, бессознательно, интуитивно поехал в этот дом. Вспомнились почему-то слова Бернеля о каком-то портрете, который он писал. Я стоял с портретом один на один и остолбенело смотрел ему в глаза. Он безмолвно улыбался мне, как сфинкс, непонятной и насмешливой улыбкой в согнутых уголках тонких губ. А там, за бедным лицом в лунном свете за занавесом волос тоже были сумерки.
Дверь медленно отворилась, и старый писатель вошёл в комнату.
— А, вот ты где. Я тебя ищу, хотел позвать тебя ужинать.
— Чей это портрет?
— Это моя дочь. Хороший портрет, правда? Его только что нарисовал один художник и подарил ей. Я забыл его фамилию, какая-то она странная. А она подарила портрет мне. Мы живём раздельно, она, конечно, всё время звонит, приезжает, но я скучаю без неё и чувствую себя одиноким. Чтобы как-то утешить меня, она оставила мне этот портрет.
— Тут играла музыка.
— Ах, да, я забыл выключить магнитофон. Кстати, это как раз её музыка. Я говорил, она пишет.
— Мне обязательно нужно встретиться с вашей дочерью, это очень важно. Дайте мне, пожалуйста, её телефон.
— Но я не знаю, хочет ли моя дочь встретиться с тобой, — возразил он.
— Я обещаю вам: если она не захочет со мной встретиться, или после первой встречи не захочет продолжения знакомства, я не буду настаивать и надоедать ей. Вы же знаете, что моему слову можно верить. Поверьте, я бы не просил вас об этом, если бы это не было очень важно для меня.
— Сейчас её всё равно нет здесь. Она только что уехала за границу – то ли на гастроли, как пианистка, то ли путешествовать, я не понял. Она часто делает и то, и другое.
— Я готов ехать за ней куда угодно.
— Даже так. Мальчик мой, я даже не знаю, куда она поехала. Как мне показалось, у неё не было даже твёрдого плана, где она будет: она собиралась переезжать из города в город, из страны в страну, куда захочется в следующую минуту, не решая заранее, сколько времени там пробудет и когда вернётся – может, через месяц, а может – через год.
(Эта история происходила давно, когда ещё не было мобильных телефонов и никто не ожидал их появления. Теперь кажется, что это время было давным давно, а на самом деле это было ещё совсем недавно.)
— Всё, что мы сейчас можем сделать – подождать, когда она вернётся. Когда она вернётся, она тотчас же мне позвонит, мы договорились об этом. И тогда я расскажу ей о твоей просьбе и дам ей твой телефон. Если она захочет, она позвонит тебе сама. Это будет лучшее решение.
Сомнения мучили меня. Как-то всё странно: отец не знает, куда уехала его дочь, неизвестно, когда она вернётся. Может, и не уезжала она никуда, он просто не хочет давать телефон? Но почему? Он всегда хорошо ко мне относился и относится до сих пор, обо мне нельзя сказать ничего плохого, у него нет никаких причин быть против. Тем более, он даже не знает моих намерений. Но мало ли какие свои причины могут быть у любого человека. Ведь я ничего не знаю об их жизни, о её жизни. У неё какая-то своя жизнь, и может, никакие встречи и знакомства ей сейчас некстати, а он из деликатности не хочет мне об этом сказать, чтобы не расстраивать меня.
Видимо, мои сомнения отразились на моём лице, он посмотрел на меня добрым взглядом и добавил участливо: «Поверь, я обязательно это сделаю, когда она приедет, и только от неё будет зависеть решение. А вот когда она вернётся, правда не знаю. Но могу сказать точно: она вернётся».
Я снова посмотрел на портрет, не в силах отвести от него глаз и расстаться с ним.
— Как бы я хотел его иметь…
Но я и не думал просить – ведь он её отец, он любит её, ему этот портрет нужен ещё более чем мне.
— Она сказала, что художник сделал копию и оставил себе. Наверно, чтобы выставлять на выставках и всё такое. Можно было бы с ним поговорить, может, он согласился бы продать, или нарисовать третью копию. Как жаль, что я не могу вспомнить его фамилию.
Я почему-то был уверен, что этот портрет писал Бернель, что именно об этом портрете он говорил мне тогда в кафе, хотя у меня не было никаких оснований так думать: в нашем огромном городе тысячи художников, и многие из них пишут портреты, его мог написать кто угодно, в том числе кто-то вообще не из нашего города. Кроме того, портрет был совершенно не похож на все картины Бернеля, известные мне, был совсем другой, совершенно не совпадал с его стилем. И несмотря на все очевидные доводы против, я вопреки всему почему-то был уверен, что его писал Бернель. Это было что-то вроде необъяснимой интуиции. Я твёрдо решил на следующий же день поехать к нему и узнать, хотя понимал всю нелепость моей затеи. Даже если это он, кроме того факта, что художники часто влюбляются в свои модели, мне показалось, по этому портрету чувствуется, что его рисовал влюблённый человек. Невозможно так рисовать без любви. Любовь жила тут в каждом мазке, в каждом переливе оттенка и краски. Счастливая или неразделённая – было непонятно, но любовь была. А если так – он тоже не захочет расставаться с портретом. Не просить же мне сделать третью копию. Вряд ли он захочет. И вряд ли сможет. Я не понимал, как такую картину можно было хоть раз повторить. Мне казалось, она из тех картин, которые пишутся раз в жизни и которые повторить нельзя. Они могут жить только в единственном экземпляре. Хотя почему я так уверен – я не имею права об этом судить, откуда мне знать, я же не художник. А если у них отношения, и они уехали вместе, и его тоже нет в городе?
* * *
Я вернулся в город поздно. Город показался мне продолжением музыки. Огни машин, толпа огней во мгле казались мне толпою звуков. А моя память, как кассета, прокручивала прошедшее, и я не в силах был расстаться с мелодией, звучащей у меня в ушах, и миражные картины воспоминаний окружали меня.
Едва я вошёл в прихожую, как раздался звонок в дверь. На пороге стояла Кошечка.
— Я тут случайно проезжала мимо и решила остановиться, проведать, как ты там…
Я понял, что она врёт. Она специально приехала ко мне и ждала меня. Странно, что она вдруг стала так часто мной интересоваться. Как будто почувствовала, что добыча ускользает из рук.
— Чёрная кошка крадётся, как сумерки… — процитировал я самого себя вместо приветствия.
— А ты опять неожиданно исчезаешь и появляешься, скрываешься в сумерках и бродишь неизвестно где, — она присела на тахту. – Где ты был, что искал, бродяга?
— Я – как кошка, которая гуляет сама по себе, — мне не хотелось говорить серьёзно.
— Очень ясный ответ, — состроила она недовольную гримаску. Её глаза блеснули холодноватым резким блеском. Так электрическая искра пробегает по спине кошки, которую гладят против шерсти.
— А как ты поживаешь, кошечка с чёрными глазками?
— Я знал, что ей не нравилась моя привычка надевать на людей маски и давать им клички, но почему-то мне хотелось её позлить немножко.
— Не называй меня кошкой! Я сколько раз просила!
— Мяу! – сказал я.
Она запустила в меня подушкой. Я примиряющее поднял руки: «Ладно, ладно, больше не буду. Как ты поживаешь?»
— Разве это жизнь! Это существование. Я не живу, а существую, жизнь течёт быстро и незаметно, без ярких и острых впечатлений. Мне жутко не хватает чего-то… не хватает необычайности. Я знаю, ты поймёшь это, потому что твоя душа бродит в сумерках и тоже ищет необычайного, и тоже не находит.
— А твои поклонники, они не развлекают тебя?
— Ах, они все такие скучные. Никто из них не может спасти меня от скуки.
И она хочет, чтобы это сделал я. Я понял, зачем она пришла и зачем ждала меня в сумерках. Но почему-то меня теперь раздражала и её музыка, и она сама. Может, мне просто надоела она и всё, что было с ней связано? Всё измельчало и утратило интерес. Образ был сделан, и поэтому реальный человек больше не интересовал меня. Создавая маску, создавая образ, я вижу в нём то, что хочу видеть. Созданный, он начинает жить для меня сам по себе, и я всё яснее чувствую разницу между выдумкой и реальностью, и это злит меня. Когда люди сближаются, в первую очередь им бросается в глаза их сходство, всё, что у них общего. Потом, приблизившись, они всё больше и больше начинают замечать, сколько в них различного. Или она сама изменилась? Глаза её не чаровали меня больше. Может, она просто была не накрашена? Или мне надоели эти глаза? Или другая музыка звучала у меня в ушах, и другие глаза я хотел видеть в сумерках?
Она что-то говорила, но я отвечал односложно и невпопад. Трудно говорить, когда находишься на большом расстоянии от собеседника и мысленно видишь другого человека.
— Ну, если ты не хочешь говорить, то давай танцевать, — и она включила магнитофон. Но танцевать мне не хотелось. Мне стало не интересно, и равнодушие породило отчуждение и одиночество. Я начинал замыкаться в себе. внезапно я подумал, что вся её жизнь – в этом оглушительном бешеном танце, который мне уже надоел. Пусть же танцует без меня, она найдёт себе подходящего партнёра. Она заметила моё равнодушие. Она была самовлюблённой, как все кошки, и не переносила этого. Кошечка ушла. Но мне было всё равно.
Вместе с другими людьми мне часто отчётливо и ясно чувствуется одиночество. Как бы близко я не сходился с людьми, всегда остаётся какой-то барьер. Всегда какой-то уголок моей души скрыт и непонятен для другого. Я не могу и не хочу открыть его и пустить туда кого-то. Я никому никогда не мог сказать всё до конца – только стиху, то есть – только себе. И даже там я не говорю всё.
Каждый человек, к которому я приближаюсь, сначала интересует меня, потом надоедает, потом начинает раздражать. Этот процесс зависит от того, как быстро исчерпывается человек. Я люблю тех, в которых много скрыто. Человек как колодец – чем глубже, тем интереснее. Но бездонных колодцев нет. Когда-нибудь натыкаешься на дно и ощущаешь жажду. И снова и снова ищешь родник в пустыне, но ни один родник не утоляет.
Что-то случилось со мной сейчас, но что – я не могу понять. Теперь все окружающие стали раздражать меня, близкие стали далеки. Вокруг меня словно образовалась пустота, и в этой космической пустоте летела моя одинокая, маленькая планета, не находя нигде ответных сигналов. И каждое соприкосновение с чужими телами причиняло ей физическую боль, как соприкосновение с антимиром. В этом состоянии раздражения не писалось стихов, и чужие строчки уже не чаровали меня. Только вдруг выплыла из памяти и стала мысленно повторяться фраза Экзюпери: «Как отдаляет нас друг от друга наш внутренний мир…» Мой внутренний мир – как электрическое поле вокруг меня, притягивая одних и отталкивая других, не даёт никому приблизиться до конца. Я обострённо чувствовал своё одиночество и летел, как корабль в космосе, один к невидимой цели. А может, моё раздражение против всех и чувство одиночества были тоской по кому-то? Весь мир для меня стал другим. А впрочем, не мир изменился, изменился только я. Мне кажется, я изменяюсь всё время, и моё внутреннее «я», как облако, каждое мгновение принимает новые очертания. «Не изменяй себе» — хороший тезис, но что считать изменой себе, когда я другой каждый миг, какому «я» из этих бесчисленных мимолётных очертаний я не должен изменять? Я с раздражением перелистывал страницы прошлого – тетради с глупыми стихами. История того, как мои мечты – воздушные замки – рассыпались в груду осколков. Я хотел разбить прошлое, как зеркало. Но чтобы начать новую жизнь, не достаточно разбить отражение старой. А будущее представлялось мне сверкающей огнями и исчезающей во мраке дорогой в никуда.
Прошлое, будущее, настоящее. Эти три кита составляют мир человеческого «я». Прошлое – как призрак, его нет, но оно является к нам и преследует, и тревожит. Оно всегда с нами и не существует. Прошлое – странный мир, не существующий, но связывающий нас своими узами и определяющий наше будущее. И, как в иное измерение, мы не попадём туда. Будущее – не менее странная вещь. Наша настоящая жизнь – ради него, будущего, которое тем не менее никогда не наступает, потому что невозможно уловить миг, когда оно уже становится настоящим. И там, между ними, хрупкий мимолётный миг – настоящее, каждое утро приходящее из будущего и каждый вечер уходящее в прошлое, краткий миг между вчера и завтра. И кажется, что всю жизнь у тебя только вечное настоящее, и кажется, что настоящего нет, оно не умещается в быстрой смене границ прошлого и будущего. Но даже если бы наше прошлое возвратилось к нам, в него не возвратились бы мы, став другими.
* * *
Я лёг спать с твёрдым намерением завтра же ехать к Бернелю проверить мои догадки. Если даже они верны, если он захочет отдать портрет – хотя бы ещё раз посмотреть на него. Потом мне было интересно посмотреть, какова другая копия, точно ли она похожа на первую, или есть какие-то отличия. И если они действительно знают друг друга, может, он знает, куда она уехала.
Но когда я проснулся утром и солнечный свет рассеял ночные сумерки, всё показалось мне в другом свете, и сомнения овладели мной. Так ли уж похожа девушка на портрет? Может, мне это только показалось? Я видел её всегда мельком и в сумерках. Теперь мне казалось, что я даже не помню точно её лицо, хотя ещё вчера оно представлялось мне ясно. Теперь её облик стал неуловим и изменчив, как сумеречный свет. Но это можно понять только, когда мы встретимся. Если нам суждено встретиться – бог весть. И кто знает, чем кончится эта встреча? Может, у неё своя жизнь, в которой мне нет места. Пока же мне предстоит ещё одна встреча с портретом.
Я всё-таки поехал к Бернелю. Его домашний телефон не отвечал, и я поехал в мастерскую, где не было телефона. Я нашёл его там. Значит, они по крайней мере не уехали вместе – это уже хорошо. Он не работал, а сидел, бросив кисти, неподвижно, глядя в стенку невидящим взглядом. Перед ним на столе стояла почти опорожненная бутылка и стакан, а вокруг валялись другие. Он был пьян. «Боже, он опять пьёт, — ужаснулся я. – Он погубит себя. Но что же делать?» И я, и мы все, его друзья, много раз уговаривали его лечиться в клинике, но он только посылал нас к чёрту. Не насильно же его везти связанным по рукам и ногам. Если человек не хочет сам, насильно алкоголика не вылечишь. Я поздоровался с ним, он даже не прореагировал. Было непонятно, видит ли он меня. Я тут же окинул взглядом мастерскую, ища копию портрета. Там было несколько картин, но портрета среди них не было. Но одна картина была завешана чёрным покрывалом. Это была последняя надежда. Мне прямо захотелось тут же подойти к ней и сдёрнуть покрывало, но без разрешения художника было неудобно.
— Что это за картина, — спросил я, — и почему она накрыта чёрным?
Он усмехнулся: «Она в трауре».
— На ней изображён человек, который умер?
— Нет, он жив. Умерла любовь. Это траур по любви. И я не хочу на неё смотреть.
— А можно, я посмотрю?
— Смотри, — пожал плечами он.
Я подошёл к занавешенной картине, остановился на минуту, не решаясь, и потом, собравшись с духом, резким рывком снял покрывало. Это был тот портрет. Он был как будто в точности такой же, какой висел на даче старого писателя, и как будто другой, но в чём отличье, я не мог уловить. Но теперь он как будто восхищал и притягивал меня ещё сильнее. В нём было что-то магическое.
— Отдай его мне, — сказал я. – Я готов отдать за него всё, что у меня есть.
Он рассмеялся: «Да что у тебя есть, кроме стихов и фантазий в дырявых карманах. Хотя, может быть, это самая лучшая плата за него. Бери, — неожиданно согласился он. – Бери так, мне ничего не надо. Просто мне он уже больше не понадобиться».
Я тогда неправильно понял его слова. Я подумал – он имеет в виду, что они расстались, и он уже не хочет иметь портрет. Если бы я знал тогда, что на самом деле значат его слова! Но разве мог бы я что-то изменить? Не знаю.
Боясь, как бы Бернель не передумал, я поспешно схватил портрет и убежал из мастерской. Сначала я почти бежал по улице, боясь, что он, жалея о сделанном в минутном порыве, догонит меня и отберёт картину. Потом, поняв, что Бернель не собирается меня преследовать, я успокоился и пошёл спокойным шагом.
* * *
Я шёл по улице, ничего не видя перед собой, как вдруг мои глаза наткнулись на наряженную ёлку в витрине, и я вспомнил: так завтра же Новый год! А я, занятый своими мыслями, совсем забыл о нём. Теперь я шёл, обращая внимание на всё вокруг. Город был украшен к Новому году. На улицах и в витринах стояли наряженные ёлки, огни иллюминации сверкали, превращая повседневную жизнь в волшебную сказку. Я так любил этот праздник и то ощущение сказки, волшебства и чуда, которое он создаёт, заставляя нас хотя бы на одну ночь становиться детьми и верить в возможность чудес.
В канун Нового года я всегда тоже жду чуда. В этот Новый год мне особенно его хотелось, и я чувствовал, что оно произойдёт. Я был уверен: если ждёшь чудо, оно обязательно случится. Просто, если ты в состоянии, способном его воспринимать, ты видишь то, что раньше бы не увидел. И ещё утром последнего дня старого года я проснулся с предчувствием, которое усиливалось, чем ближе стрелки подходили к двенадцати: со мной что-то случится, и что-то необыкновенное. «Этот Новый год должен быть сказкой, — решил я, — а сказочные сны снятся только одному. И я хочу видеть только их, я не хочу видеть реальных людей. Поэтому буду встречать Новый год один». Я не хотел видеть никого, кроме приворожившего меня портрета. «Я был один, горели свечи, и свет их таял, словно дым, и ночь катилась мне навстречу, я странен был, я был один…» В полумраке комнаты висячие лампы медленно поворачивались, и странные тени проносились по стенам. В углу мерцала ёлка, тая фонари в глубине веток. В стенке переливалось разноцветными огнями стекло. Постепенно я дошёл до того, что вздрагивал при каждом шорохе. В голове начинало мутиться и звенеть от шампанского. Стучало сердце сильнее, чем часы, приближавшиеся к двенадцати. Во мне возникло состояние, похожее на сон наяву. Остались лишь предчувствия вместо мыслей, мечты без желаний, сновидения без сна. Казалось, я начинаю существовать немного не здесь. Я включил всё ту же музыку – Её музыку — без неё я теперь не мог. Она звучала, казалось, по-другому, будто издалека, будто из окна. Когда стрелки приблизились к двенадцати, во мне нарастало предчувствие чего-то необычайного.
Я поставил портрет на стол перед собой и налил два бокала. Итак, я встречаю Новый год с портретом. Он казался мне почти живым, только заколдованным. Он стоял совсем рядом и смотрел на меня в упор, чуть прищурившись. Тёмный фон вокруг лица казался лиловым, тёмные волосы почти сливались с ним, и одно лицо – светлое пятно на фоне сумерек – светилось призрачной белизной. На губах была странная складка – то ли портрет улыбался, то ли собирался сказать нечто, но оставался безмолвен. Я смотрел в его глаза глубокие, как потайные колодцы… Пробило двенадцать. Я поднял бокал. Стрелки вздрогнули. Вздрогнул и я, предчувствуя нечто. Послышался шорох, и мне показалось, что сзади мелькнуло что-то белое. В зеркале я увидел, что складки гардин чуть шевелятся — или мне только кажется? Я, как загипнотизированный, смотрел в зеркало, не в силах обернуться. Мне казалось, кто-то скрывается там, за моей спиной, за шторами. Послышался шорох — открылась форточка – подул ветер, как чьё-то дыхание. Мной овладело ощущение, что я был не один в комнате, со мною был кто-то. Я смотрел в зеркало – и оно казалось мне не отражением реальности, а дверью в иной, неведомый мир. В горле пересохло, в голове звенело, и в то же время вдруг появилась необычайная способность ясно предчувствовать то, что недоступно видеть. Пламя свечки дрогнуло и догорело. Во внезапном мраке в окне ярко блеснули жёлтые в лиловой тьме фары автомобиля, как два огромных глаза. И снова мрак. Мне стало жутко в темноте. Я бросился к настольной лампе и судорожно нажал выключатель. Лампа осветила комнату и зеркало – в зеркале была ОНА. Она сидела в зеркале напротив меня в кресле, в длинном белом платье. Сквозь шевелящиеся складки рукавов просвечивались пальцы тонких прозрачных рук. Волосы темнели и светились. Глаза темнели и блестели. Вся она словно была создана из сумерек с блеском звёзд. Казалось, она улыбалась – но как-то странно. Её глаза притягивали – и усмехались. Было что-то загадочное в её взгляде. Безмолвные губы будто вот-вот заговорят, недвижные руки как будто вот-вот шевельнутся. Её лицо притягивало непостижимой красотой неясности, но за зеркальным стеклом его нельзя было чётко разглядеть.
Да нет же, нет! Что я сам себе напридумывал – это не виденье, не сон, не галлюцинация: это просто портрет отражается в зеркале, и я виду отражение портрета. Всё очень просто! Я повернулся к портрету, подбежал к нему и схватил его в руки, пытаясь ухватиться за реальность. И только тут до меня дошло, что если бы я видел в зеркале отражение, как это и должно быть в зеркалах, то прежде всего я бы видел своё отражение, так как сидел напротив зеркала и смотрел на него. А как раз своего отражения я в зеркале не видел. И то, что портрет стоял расположенный таким образом, что отражаться в зеркале точно никак не мог. И – так, как портрет, как обычно картины, был в позолоченной рамке — если бы в зеркале было отражение портрета, рамка бы тоже отражалась. Но девушку в зеркале я видел, а рамку вокруг неё точно не было.
И тут кто-то словно подсказал мне слова, они возникли у меня в мозгу: она была не в зеркале, а ЗА НИМ.
Когда я очнулся от этих мыслей, обернулся и снова посмотрел в зеркало, девушки там уже не было.
* * *
Утром я проснулся и подумал: «Докатился – вижу галлюцинации. Так и свихнуться можно. Наверно, не надо так сильно уходить в одиночество. А не пригласить ли мне друзей в гости, что ли. Надо как-то развеяться». И я собрал своих друзей. Мы в шутку называли свою компанию «кофейное общество», так как предпочитали пить кофе, алкоголь у нас был не принят, а чай был как-то слишком прост. Наша компания сложилась незаметно сама собой. Все были в сборе, кроме Бернеля – он сказал, что не хочет никуда идти и никого видеть. Уселся верхом на столе журналист Гарри, Кошечка и Майкл, редактор литературного журнала, где я часто печатался, разместились в креслах, Лиз, молоденькая студентка филфака, романтичная и наивная, любительница стихов вообще и моих в частности, на тахте, доктор Вернер чуть-чуть вдалеке от всех, как бы особняком сам по себе. Они болтали о всякой всячине, а я с чашкой кофе отошёл к окну и смотрел, как загорались в сумерках первые звёзды. Меня всегда удивляло, что объединяло нас всех, таких непохожих, не чашка же кофе. Может, одно: мы все, каждый по-своему и в какой-то степени, были способны поверить в необычайное и в нём нуждались. Как говорил доктор Вернер, единственный из нас, кто ни во что необычайное не верил, мы все были «со сдвигом», и, по его же мнению, ко мне это относилось больше всего. Своим насмешливым скептицизмом он осаждал нашу немного увлёкшуюся фантазию. Он был из нас самый старший и самый здравомыслящий. Ох уж эти мне здравомыслящие люди! Под их здравым смыслом нередко скрывается ограниченность. Но среди нас, в компании людей, немного странных, каждый по-своему, он был нужен для равновесия. К тому же он много знал и был не только умён, но и остроумен, хотя его ирония была не без примеси жёлчи.
В какой-то момент болтовня прекратилась, и во внезапной тишине я почувствовал, что наступил момент, чтобы рассказать это.
— А как вы думаете, — сказал я, обернувшись, — то, что создано нашим воображением, должно где-то существовать?
Все посмотрели на меня.
— Существует в воображении, — недоумённо сказал Майкл.
— Значит, существует целый мир воображения, мир нашей фантазии? Если предположить, что кроме нашей Вселенной существует ещё и Вселенная Воображения, своего рода шестое измерение, то возникает вопрос: как туда попасть, и можно ли.
— Как бы это было здорово, — промолвила Лиз
— Если приведения попадают в наш мир, то логично предположить, что может быть и наоборот: и мы можешь попасть в их, — сказал Майкл.
— Не факт, — ответил Гарри. – Может существовать и только один вариант, как дорога с односторонним движением: они к нам – да, а мы к ним – нет.
— Вы несёте какую-то чепуху, — с досадой сказал доктор Вернер. – Это же известно, что никаких привидений не бывает, это просто персонажи сказок. Так что ни они к нам, ни мы к ним в гости не придём.
— А вот и нет, вы ошибаетесь. Привидение вчера приходило ко мне в гости, так что я убедился, что они существуют.
Все отложили чашки и посмотрели на меня.
— Ты не шутишь? – хором сказали несколько человек.
Было уже поздно, и свечи освещали нас колеблющимися тенями в таинственных зимних сумерках.
Я рассказал им о девушке в зеркале и о портрете, не говоря, чей это портрет и откуда.
— Да, странная история, — задумчиво произнёс Гарри. – Ты говоришь, портрет стоял так, что не мог отражаться в зеркале?
Чашки с кофе были забыты. Запах кофе смешивался с запахом свеч и ёлки. «Это – запах Нового года», — подумал я.
— Что вы тут находите странного? – скептически блеснул очками доктор Вернер. – Просто обыкновенная галлюцинация. Такое явление, как галлюцинации, бывают у людей, это всем известно и вовсе не удивительно. В истории даже немало случаев коллективных галлюцинаций, когда их видит не один человек, а даже целая толпа. А уж один-то вообще без проблем. Бессонница, вино, некоторое болезненное и возбуждённое состояние, плюс некоторая склонность к воображению, свойственная нашему поэтическому другу…
Есть такие люди: что ни расскажешь им, у них на всё один ответ: насмешливая улыбка, которой они встречают всё, что выходит за границы их узкого горизонта, и слова «этого не бывает, потому что этого не может быть». И ты чувствуешь, что ничего не способен им объяснить, потому что они просто не видят того, что видишь ты, и не могут это увидеть.
— Воображение, бессонницы и вино у меня и раньше были, но привидений-то раньше не было.
Кошечка засмеялась своим затаённым смехом, похожим на звезду на дне глубокого чёрного колодца.
Этот простой довод сбил с толку доктора Вернера.
— С поэтами и сумасшедшими спорить бессмысленно, — язвительно сказал он и принялся за кофе, уже изрядно остывший
— А я верю, что необычайное может случиться в новогоднюю ночь, — с жаром сказала Лиз. – В чудо надо верить, и тогда оно будет. Вот он верит, поэтому они к нему и приходят.
— Вы так говорите, потому что вы ещё ребёнок, Лиз, — с улыбкой сказал доктор Вернер.
— Я не ребёнок! – обиженно воскликнула она. – Мне уже исполнилось восемнадцать лет!
— Да, это очень много! – засмеялся он. — Так кажется, когда тебе восемнадцать. Поверьте, когда вам будет за сорок, как мне, восемнадцать будет казаться вам очень мало. Потом это не зависит от возраста. Нашему поэту гораздо больше, чем восемнадцать, но у него тоже душа ребёнка. И вообще наша взрослость наступает намного позже, чем мы думаем. И не всегда наступает вообще.
«Где-то я это уже слышал недавно», — подумал я.
— Да, — сказал Гарри, — Лиз права: ты – странный человек, и поэтому именно с тобой случаются странные вещи.
— Всё это очень, очень странно, — проговорил Майкл, — но с самого начала разговора о привидениях мне всё время кажется, что кроме нас в комнате ещё кто-то есть.
— Да, это правда, — сказал я. – В некотором роде.
— Что ты имеешь в виду? – спросил Гарри.
— Сейчас я вам покажу, кто.
Я подошёл к портрету и сдёрнул с него занавес. Я с интересом наблюдал, какое действие он произвёл на всех.
— И девушка в зеркале была такая же, как девушка на портрете? – спросила Лиз
— По крайней мере, очень на неё похожа.
— Да, такая девушка может быть призраком, — сказал, смеясь, Майкл. – Она прекрасна, как может быть прекрасна только мечта.
— У неё лицо Прекрасной Дамы… — сказал Гарри задумчиво. – Которую воспевали трубадуры в Средние века. Наверно, такой Дон Кихот видел свою Дульсинею.
— Да, вот так посмотришь на картину – и готов поверить Фёдору Михайловичу, что красота спасёт мир, — сказал, смеясь, доктор Вернер.
— Какому Фёдору Михайловичу? – не поняла Кошечка.
— Книжки надо иногда читать, Киса, а не только по ночным клубам бегать. Достоевскому.
Обиженная, что её опять назвали кошкой, она надулась.
— Она красивая, но не просто красивая – в её красоте есть что-то странное, — сказала Лиз. – Только не могу понять, что. Как будто это портрет не реальной девушки, а, правда, призрак какой-то или чья-то фантазия, как будто художник придумал её.
— А между тем это портрет реальной девушки и он нарисован с натуры. Может, натура так преображена фантазией художника, что её не узнать. Может, она и не сильно похожа на себя реальную на портрете, не знаю, я не видел модель.
Они стали спрашивать, чей портрет и кто художник, но я не стал ничего говорить.
— Пусть это останется тайной.
— Вы неисправимы, не можете без тайн, — опять улыбнулся доктор Вернер.
— Тайны тоже придают жизни интерес.
— Ну, поведай нам свою тайну.
— С тайной, как с женщиной, интересно остаться тет-а-тет, — отшучивался я.
Они стали настаивать, и чтобы прервать ненужные мне расспросы, я предложил почитать свои стихи. Я знал, что они не откажутся, и вопросы на тему портрета стихнут сами собой, а потом всё забудется. Пока я почитал, время уже было позднее, и потом все стали расходиться, говоря только о стихах и о том, как они понравились, и никто уже не вспоминал о портрете.
— Я на машине, могу подвезти, — сказал Гарри Кошечке.
— Я тоже на машине и тоже могу подвезти, — сказал Майкл, и мне послышался вызов в его голосе.
«Ого, да у них, кажется, назревает соперничество», — подумал я.
Но у Кошечки было такое лицо, как будто вместо того, чтобы ехать куда-то с ними обоими, она бы предпочла остаться в моей квартире. Но не хотела бы делать это на виду у всех, да и понимала, что это всё равно не получится.
— Я на своей машине, и вполне могу доехать сама. Отвезите лучше Лиз. Нельзя ребёнку возвращаться одной в такой поздний час.
— Я отвезу, — сказал доктор Вернер. – Майклу я доверяю, он порядочный парень, но какой-то нескладный, и машина у него вечно ломается в самый неподходящий момент, а Гарри нельзя доверят юных девушек: завезёт неровен час к себе домой. А я уже в таком возрасте, что не могу испытывать к таким юных девам никаких чувств, кроме отеческих.
Перед самым уходом Майкл отозвал меня в сторону и доверительно сказал:
«Мой тебе совет – заведи собаку».
— Зачем?
— Это самый верный способ избавиться от одиночества. И самый верный способ избавиться от привидений. От одиночества они и появляются, наверное. Можно ещё, конечно, жениться, но это уже сложнее. Вариант с собакой легче.
— А если я не хочу избавляться?
— От чего – от одиночества или от привидений?
— От привидений. И с ними я не одинок.
Он пристально посмотрел на меня: «Кажется, твоё дело ещё хуже, чем я думал».
А ведь он чего доброго действительно притащит мне собаку, чтобы меня спасти. Вот будет забавно! Я почувствовал, что они мне все надоели. Все наши кофейные разговоры – пустая болтовня, игра слов. Только я один из всех верил в необычайное, только я один знал на самом деле его таинственную власть.
Я чувствовал, что обязательно встречу её снова, когда-нибудь придёт это время. Это снова было предчувствие. Я уже чувствовал занесённую надо мной руку необычайного.
* * *
«Безумие наводит на мысль.
Из бессмыслицы рождается истина».
Шекспир «Гамлет»
Через две недели наступил так называемый Старый Новый год, и я почувствовал, что она должна прийти именно сегодня. Вечером я опять зажёг свечи, занавесил окна занавесями и стал ждать двенадцати. Когда стрелки дрогнули последний раз, они, будто задев одна за другую, чуть-чуть зазвенели. Донёсся еле-еле слышимый скрип открываемой двери. Но моя-то дверь не открывалась! Потом не слышимый, а скорее ощущаемый, прошелестел чей-то вздох, словно кто-то задул свечи. Они встрепенулись и стали мерцать еле-еле. И потом отражения штор в зеркале медленно и тихо шевельнулись. Я повернул голову на бок и скосил глаза – настоящие шторы не шевелились. Я почему-то медлил повернуть голову, а когда снова посмотрел в зеркало – она уже была в зеркале, там она сидела в кресле, в той же самой позе, что и в первый раз.
— Добрый вечер, — сказал я. – Только не исчезайте, пожалуйста. Я так ждал вас.
— Добрый вечер, — сказала она, встала с кресла и вышла из зеркала. Она пересела в настоящее кресло, стоящее рядом со мной. Она была не похожа на настоящую девушку, но мне помнилось, я где-то уже видел нечто подобное, но не мог вспомнить, где. Может – во сне? Она была как будто невесомая, платье светилось голубовато-белым, длинные волосы темнели. Складки белой одежды небрежно свисали с кресла, и было непонятно: есть что-то там, за белой материей, или одна ткань. Она сидела около меня, но, казалось, протяни руку и дотронься до неё – и она исчезнет, как мираж. И я боялся дотронуться, боялся, что она исчезнет. Она улыбалась насмешливо и странно. Мне казалось, что именно так и должны улыбаться привидения. В тёмных колодцах глаз светились огоньки, как загадочные и сумасшедшие звёзды.
— Простите, не знаю, что вам предложить. Я никогда не встречался с привидениями и не знаю, чем их угощать. Что пьют привидения: чай или кофе? Или, может быть, вино? Или они вообще не пьют и не едят?
— Ну почему же, и пьют, и едят. И у них, как у людей, разные вкусы. Я предпочитаю шампанское, но только с ананасами и ананасовым соком.
— Значит, у нас с вами вкусы сходятся, — обрадовался я. – Как удачно, у меня как раз всё есть.
Я сделал коктейль, и она начала весело пить его через соломинку.
— Я не могу понять, как случилось, что я вас вижу? Ведь я не пьян и не сумасшедший.
— Вы меня воображаете. Вы просто на некоторое время сошли с ума, поэтому видите то, что не видит обычный нормальный человек. Сумасшедший живёт в своём призрачном мире. Там, в воображаемом мире, я существую.
— Воображаемый мир – он существует там, за зеркалом. Значит, привидения могут приходить в наш мир – вы же пришли ко мне. А как человеку попасть в ваш мир?
— Мы приходим к вам потому, что вы нас сочиняете. Но люди никогда ещё не приходили в наш мир.
— А если я сочиню сам себя – может, так я попаду в ваш мир? Я могу сочинить всё на свете, что мне стоит сочинить самого себя!
— Попробуй, попробуй, — насмешливо улыбаясь, сказало привидение. Но никогда ещё я не видела призраков, сочинивших себя сами. А что вы сочиняете?
— Стихи. Вы любите стихи?
— Не знаю, я никогда их не слышала.
— А хотите, я вам почитаю?
— Свои?
— Да.
— Почитайте, мне интересно.
Я почитал ей. Она послушала, потом подумала и покачала головой: «Стихи – это тоже в некотором роде призрачный мир, мир воображения. Это – когда слова вдруг начинают употребляться не так, как принято, а по-другому, и значить не то, что значат всегда, когда сознание как бы переворачивается наизнанку, как отражение в зеркале. Оказывается вы, поэты, тоже живёте в своём призрачном мире, как и мы, призраки. Но ведь не для призраков сочиняете вы стихи. Вы – человек, и сочиняете для людей. Поймут ли стихи люди, понравятся ли они им? Вы, поэт, как будто говорите с людьми на разных языках, вы – на своём, они – на другом. Мне кажется, в нашем мире вас бы скорее поняли, чем в вашем человеческом».
— Как я хочу попасть к вам!
Она отложила бокал.
— Ваше шампанское ударяет в голову. Больше мне пить не надо. Пьяный человек – зрелище неприятное, а пьяное привидение – просто душераздирающее. Напьюсь, и потом ещё не смогу вернуться обратно: моё сознание тоже перевернётся наоборот и станет мыслить по-человечески.
— Ага, теперь я знаю, как сделать, чтобы вы не исчезли и остались навсегда! Вас нужно напоить!
Привидение посмотрело на меня с испугом.
— Кажется, я выпила лишнего и наговорила слишком много. Значит, мне пора исчезать. Необходимое качество любого привидения – умение вовремя исчезнуть.
Она встала с кресла, будто слетела, подошла к зеркалу, будто проплыла, оглянулась и посмотрела на меня загадочно и насмешливо.
— Вы придёте ещё?
— Может быть, во сне – ведь там ты опять будешь мыслить наоборот, — рассмеялась она. – Спокойной ночи!
Она переступила через зеркало и исчезла.
* * *
Утром заглянул Майкл – он проезжал мимо и зашёл взять рецензию для журнала, я как раз закончил её накануне. Я рассказал ему о происшедшем ночью.
— Честное слово: оно сидело в этом кресле и пило вот этот бокал с шампанским, а потом сказало: «спокойной ночи» и улетело за зеркало.
— А в чём оно было одето?
— В чём-то вроде белой ночной рубашки. Может, у них мода такая, не знаю.
Майкл подошёл к журнальному столику и посмотрел на стоящий бокал с шампанским.
— Но из него никто не пил, он полный до краёв.
Я взглянул на бокал – да, он был полон. Наверно я выгляжу в его глазах полным идиотом. Теперь он точно подарит мне собаку.
— Я не знаю, как это всё объяснить. Ты можешь считать меня сумасшедшим, но я правда её видел, и как она пила из бокала.
— Вот это-то меня и тревожит, — ответил он. – Больше не пей в одиночку. И не стремись в мир призраков, лучше оставайся с нами в реальном.
Он ушёл, а я опять остался один на один с портретом. Портрет смотрел на меня и улыбался своей насмешливой и странной улыбкой, похожей на улыбку сфинкса. Знаменитая улыбка Джоконды фигня по сравнению с ним. Да, загадал он мне загадку. Легко сказать – оставайся в реальном. А как можно определить, что реальность, а что воображение? Может, этот призрак из зеркала был реальностью?
* * *
«Это – очень странное место…»
Льюис Кэррол «Алиса в Стране Чудес»
«Он прав, — решил я. – Так дальше нельзя. Ну, конечно, собаку я заводить не буду, но надо хотя бы выбраться из дома и куда-то сходить, развеяться». Мне надоел мир призраков, мне захотелось реальной жизни, действительных событий, может быть, приключений, пусть даже опасностей – они заставляют почувствовать биение жизни. Странное и жгучее желание приходит ко мне каждый вечер – я хочу уйти туда, в ночь, в чёрную жуть. Неизвестность и любопытство, решительность и страх борются во мне.
Но я всё же решился, натянул джинсы и вышел из дома. Я положил в карман зажигалку, сделанную в виде пистолета, засунул руку в карман и держал её в кармане рукой. Как ни странно, но это мальчишество меня успокоило, я почувствовал себя так, будто в кармане действительно лежало оружие. И, отбросив все страхи, как окурок, я шагнул в ночь.
Я шёл решительным размашистым шагом, засунув руки в карманы. Но, медленно и незаметно, мои шаги замедлялись, и снова приходили сомнения: а может, повернуть обратно или свернуть в другую сторону, пока не поздно? Ведь место, куда я шёл, считалось опасным. «Нет, — сказал я себе. – Не изменяй себе и не сворачивай с выбранного пути. Выполняй свои решения, как бы не страшила чёрная жуть ночи».
На пустыре меня встретил Гарри. Он внимательно посмотрел на меня и сказал только: «Ты пойдёшь со мной?» «Да», — ответил я, и дальше мы пошли молча. Один бы я, наверно, не решился туда пойти. Как хорошо, что есть такой друг, сильный и надёжный, с которым можно пойти на рискованные мероприятия.
Мы шли по тёмным аллеям, зовущим и убегающим в ночь. В их мраке таился страх. Но там, в тёмной дали аллей, светились и звали огни. Мы приближались к ним. Это светились огни дома, куда мы шли. Он стоял на окраине города. Мы шли через полутёмный парк. С двух сторон неширокую дорожку густой стеной окружали деревья. Под зарослями в полумраке стояла скамейка, покрытая тенями нависших кустов. Около неё была группа парней. Одни сидели, другие стояли рядом. В темноте горели огоньки папирос, был слышен негромкий шёпот. При нашем приближении они замолчали, огоньки папирос настороженно смотрели на нас из темноты. Я засунул руки в карманы поглубже, нащупал зажигалку и прошёл мимо них. Когда мы отошли, Гарри шепнул мне: «Они оттуда, из того дома – они всегда сидят здесь и следят за входом и выходом оттуда». Ещё несколько шагов – и мы уже подходили к дому.
— И всё-таки я не могу понять, — сказал Гарри, — зачем ты идёшь туда?
— Но ты же идёшь?
— У меня профессиональное любопытство.
— У меня тоже. У нас похожие профессии – журналист и писатель, и любопытство похожее – любопытство к жизни. И, кроме того, в нас обоих склонность к авантюризму.
— Кроме профессионального любопытства, у меня ещё есть задание редакции. А тебя же никто не заставляет писать именно об этом.
— Разве ты стал бы выполнять те задания, которые не хочешь выполнять? И если бы мы всегда знали, почему мы пишем о чём-либо. По чьему заданию пишет поэт и писатель? Он не знает этого. Я вдруг понял, что я не живу, а только сочиняю свою жизнь, а я захотел испытать настоящую жизнь, а не призрачный мир фантазий и призраков. Я захотел реальных действий и сильных ощущений. Я иду за реальной жизнью, за ощущением активной жизни, действий, событий. И я захотел чего-то нового и необычайного – да, наверно, я иду туда в своей извечной погоне за необычайным. Как и ты. Я иду, чтобы испытать себя, и, может быть, чтобы себя найти. Я всё время ищу себя. Может быть, там ждут меня новые люди или новые события. Словно кто-то внутри меня толкает меня идти туда. А может этот кто-то – новый я, уже зарождающийся во мне и начинающий новую жизнь?
Я испытывал чувство раздвоенности – будто во мне две половины, один совершает поступки, а другой как бы смотрит на него со стороны.
— Честно говоря, я не ожидал этого от тебя.
— Ты же знаешь: я постоянно делаю что-нибудь такое, чего от меня никто не ожидает. Это у меня в характере.
— Ты странный человек.
Мне это говорили не раз. Тогда что тут странного, что странного человека тянет в странное место?
— В жуткое место, — промолвил Гарри, и мы оба замолчали.
«.. И ночи зимние бросят, быть может,
Нас в безумный и дьявольский бал».
Я обратил внимание на то, что мы уже какое-то время стоим около дверей дома и говорим, так и не решаясь войти в дом. Сзади нас была темнота, а впереди – неизвестность. Неизвестно, что ждёт нас там, за дверью. Любопытство и страх боролись в нас. Не каждый отваживался войти сюда. Но какая-то странная, неудержимая сила, сильнее любопытства и духа авантюризма, влекла людей в этот странный дом. Может потому, что все другие дома в городе были очень уж не странные? И потому люди уставали от этих серых домов, наполненных серой жизнью? Может, в каждом человеке, кроме потребности в еде, воде и воздухе, живёт ещё потребность в необычайном, жизненно необходимая ему не меньше, чем еда и воздух? И имена эта потребность заставляет людей идти в ночной мрак и открывать двери этого дома. Уход от серости в мрак – наверное, не лучший выход, но на него идёт человек, когда серость невыносима ему, а другого пути он не видит.
Наконец, я открыл дверь и шагнул в темноту. Гарри, как моя верная тень, шагнул вслед. Дверь захлопнулась. Сзади нас была темнота и впереди – тоже. Мы шагнули в неё. Никто не встретил нас. К нашему удивлению, тут было безлюдно. Мы не знали, куда тут идти, и долго шли наугад по полутёмным коридорам, запутанным, узким и пустынным, и дом как будто настороженно притих, скрываясь от нас. Тишина была полна скрытыми шорохами и звуками. Темнота таила неизвестность. Но потом далёкий неясный луч света замаячил впереди. Из дальних комнат доносилась еле различимая музыка, то приближаясь, то замирая. Всё чаще стали появляться галереи, своды, двери в закрытые комнаты. Некоторые были приоткрыты, и из полутьмы доносилась музыка, приглушённый хохот или приглушённые крики, где-то – топот танцующих ног, где-то – чуть слышный звон разбитого стекла, где-то – приглушённый сдавленный крик. Но всё это было скрыто за закрытыми дверьми, а мы проходили мимо, ловя случайные осколки чужой жизни. Двери сами открывались при нашем приближении к ним и сами закрывались, когда мы проходили мимо. Странный дом постепенно приоткрывал свои двери и показывал свои тайны. Мы шли вперёд, как в бредовом жутком и странном сне, когда всё воспринимается ясно и ярко, но видится как кино, где ты видишь самого себя как бы со стороны. Звуки и тени проносились мимо. Странные картины висели на стенах, пряча в сумерках изображение, странные лампы свисали с потолка, еле мерцая, странные скульптуры выплывали из сумрака, и мы пугались, принимая их за живых людей или призраков-чудовищ. На стенах висели гобелены или старинное оружие, чучела и маски. В одном месте мы вздрогнули – из мрака на нас блеснул стеклянными глазами огромный тигр. В другой нише блестел ослепительными белоснежными костями скелет, прикованный цепями к стене. Дальше была одна голова с длинными волосами, болтавшаяся в петле, свисающей с потолка. Ещё дальше – окровавленная рука, наколотая на шпагу. Одна из ниш привлекла нас ярким светом. Мы подошли – на нас оскалившейся рожей смотрела огромная горилла. «Я слышал о ней, — прошептал Гарри мне на ухо. – Слышал, что хозяин дома называет её «мой двойник, моя маска» «Если такова маска, хотел бы я посмотреть, каково лицо…» Вдруг из какой-то из дверей, откуда доносились свет и музыка, шатаясь, вышла девушка, нетвёрдо держась на ногах и хватаясь за стены. В одной руке у неё был бокал, но рука дрожала, и красное вино расплескивалось по белым рукам, как кровь. Вдруг она метнулась к нам и одной рукой обняла моё плечо, прижимаясь ко мне и глядя в лицо бессмысленным взглядом затуманенных глаз. На лице блестела испарина, и пряди волос прилипли ко лбу. На чёрном фоне белело плечо среди спадающего красного платья. Со странной и будто завлекающей улыбкой ярко накрашенных красных губ девушка будто предлагала мне выпить бокал или ещё что-то.. Вдруг, вглядевшись мне в глаза и осознав, что видит незнакомца, она вскрикнула и отшатнулась от меня и, шатаясь, хватаясь за стены, побежала прочь, в одну из тёмных галерей, истерически восклицая бессвязные слова.
«Наркоманка, — сказал Гарри, трогая меня за плечо. – Их тут много. Не останавливайся, пошли дальше». По пути мы встретили ещё одного такого же. По лестнице, откуда-то сверху спускался парень, как-то небрежно вразвалочку шатаясь, как подвыпивший матрос. Поравнявшись с нами, он посмотрел на нас насмешливыми, блестящими пустотой глазами и вдруг выхватил из кармана короткий нож и мгновенным движением приставил его к горлу Гарри. Оцепеневший, я видел, как он побледнел и не двигался. Продержав нас в таком состоянии несколько секунд, парень захохотал и пошёл дальше, шатаясь и хватаясь за стены.
«Милая компания здесь собралась, — сказал я Гарри, когда мы перевели дух. – Если таковы гости, интересно, каким окажется хозяин».
О хозяине Странного Дома ходило не меньше легенд и слухов, чем о самом доме. Он был главной тайной своего дома. Никто в городе толком не знал, что это за человек, и мало кому удавалось его увидеть, даже побывавшим в Доме. То, что говорил о нём, было очень противоречиво, неясно, но за всем этим чувствовался страх.
Мы продолжили путь. Мы были как кладоискатели, приближающиеся к месту сокровища, или охотники, почуявшие дичь. Мы шли вперёд, не зная куда, как во сне, но какая-то неясная сила вела нас.
Вдруг Гарри втолкнул меня в нишу и спрятался рядом сам. Мы осторожно смотрели из неё. Рядом с нами была дверь. Перед дверью стояла девушка. Меня поразило, что она стояла так, как я перед дверью в этот дом: синие джинсы были закатаны до сапог, руки засунуты в карманы – словно, как и я, смелой независимостью она пыталась бороться со страхом перед жутким и неведомым. Девушка стояла перед дверью в неведомое и словно боролась с любопытством и страхом: войти или не войти. Но вот небрежным жестом она подняла руку и нажала кнопку звонка. Через несколько минут дверь открылась. Но человек, открывший её, был невидим в сумерках, за силуэтом девушки. Мы услышали только его изумлённое восклицание: «Ты? Я бы никогда не поверил, что ты придёшь ко мне».
Мужской голос звучал глуховато, как из преисподней.
— Я бы тоже не поверила в это, но всё-таки я здесь.
— Если ты пришла в мой дом, то будешь играть в нём главную роль.
— Для этого я и пришла сюда, — ответила девушка и шагнула в темноту комнаты.
Где же я слышал этот женский голос? Я словно слышал его где-то. Может быть, во сне? Или то, что сейчас происходит, – только сон?
Девушка шагнула в темноту, и дверь закрылась.
«Конечно, рваться к ним в закрытую дверь совсем глупо. Лучше найти место, где собираются большинство гостей, он может выйти к гостям, там мы его найдём», — прошептал мне Гарри.
И мы пошли дальше, снова повинуясь ведущей нас необъяснимой интуиции. И вот, когда мы прошли ещё какой-то тёмный коридор, нас внезапно оглушили музыка и свет. Из темноты узкого коридора мы попали в огромный зал, заполненный светом, музыкой и людьми. Горели разноцветные лампы, вспыхивая и взрывая темноту, огни мигали и бесились. На эстраде прямо посредине зала играла группа музыкантов в чудесатых костюмах, чёрных масках и с намазанными краской лицами, как у клоунов. Их музыка показалась мне бешеной и странной, вернее сказать – сумасшедшей. Музыканты грохотали и вопили в усилители, музыка оглушала мозг, и люди теряли способность думать и осознавать себя и что они делают, только, починяясь взбесившемуся ритму, дёргались в нервной горячке танца. Иногда музыка вдруг затихала и басовито звучала откуда-то из глубины, из тёмной подсознательной глубины, где уже чудится звучание иного мира, и тогда всем становилось жутко и тревожно, будто что-то неведомое притаилось рядом. Она, приглушенная вначале, нарастала, и сердце замирало в испуганном предчувствии, а потом она вдруг взрывалась таким оглушительным, ликующим бешенством, что ты чувствовал себя готовым на всё и потерявшим контроль над собой, весь во власти музыки, захлестнувшей мир.
Весь зал танцевал и бесился во власти музыки. Время от времени кто-то в изнеможении валился на стул или жадно пил из бокала. Один парень поливал себя из бутылки. За столиками тут и там люди пили и смеялись. Мы шли по залу, разглядывая происходящее. Музыка уже завладела нами, но не действовала подобно наркотику, как на остальных – мы ещё могли мыслить и передвигаться по своей воле. Здесь, видно, властвовал закон: каждый выламывается, как может, каждый делает, что хочет. Каждый танцевал сам с собой, не обращая внимания на других. Каждый одевается по-своему: от обычных джинсов и маек до каких-то немыслимых средневековых и сказочных костюмов. Кружились в одном танце вампиры и шуты, пираты и эльфы. Некоторые могли быть вообще без одежды, и это никого не удивляло.
На оголённых шеях женщин блестели ожерелья брильянтов и бритвы, браслеты и ошейники. За столиками пили, смеялись и бросали музыкантам деньги и конфеты. Временами кто-то, не расставаясь с бутылкой или бокалом, отходил от столика и пускался в танец. И весь зал в ритме сумасшедшего танца пел, кричал, пил и целовался в едином для всех настроении безумного праздника. На стенах светились и танцевали нарисованные фигуры циклопических размеров и немыслимых красок. В сверкающем полумраке зала зияли чёрные окна. В окна летели бутылки. Смех, шум, корчащиеся в танце фигуры и мелькающие огни, парики и распатланные волосы, шляпы, ожерелья и ошейники, блестящие глаза и маски проплывали мимо кошмарным сном…
И вдруг смолкла музыка, вспыхнул свет, открылись двери и появилась Она. И сразу всё и все остановились и обернулись к ней, словно все ждали только её, словно вошла Королева Праздника. Она была так же одета, с распущенными до плеч волосами. На лбу была повязана косынка. Она была в такой же чёрной маске, как и музыканты. Она шла по сцене походкой самоуверенной и небрежной, как ходят эстрадные звёзды, смотря на всех с эстрады сверху вниз, уверенная, что всё вокруг было только для неё и она хозяйка и повелительница всего этого. Все смотрели на неё с удивлением и ожиданием, восторженный крик пронёсся по залу. Для неё огни, музыка, накрытые столы, люди вокруг, эта ночь и весь мир… И музыканты смотрели на неё, будто спрашивая, что она будет петь. Среди общего шума и вопля слышались отдельные выкрики: песню, песню! Она слышала их с довольной улыбкой. Возбуждённая, натянутая, как струна, от скрытой внутренней энергии, готовой вот-вот выплеснуться наружу, она подошла к музыкантам и взяла микрофон. Она что-то крикнула в толпу около её ног, и толпа отозвалась восторженным воплем. Теперь она чувствовала себя победителем, который владеет и повелевает всей этой толпой. Музыканты заиграли ей, и она запела что-то быстрое, в каком-то сумасшедшем экстазе возбуждая себя и заражая этим бешеным возбуждением зал. Снова погас свет, и в темноте вспыхивали и мелькали огни. Снова музыка зазвучала, но теперь она казалась ещё необычней, потому что над ней властвовал человеческий голос. И там, среди огней и звуков, носилась она, как ослепительный и поющий призрак этого дома, и весь зал уже принадлежал ей, крича её песню, повторяя её движения, танцуя в её ритме, в её настроении. И вдруг, прервав песню в высоком крике, она бросила микрофон и прыгнула в зал. Зал встретил её радостным воплем. Она бросилась в общий танец. И теперь во всём зале танцевала она одна, а остальные – вокруг неё. Она носилась по залу с весёлой непосредственностью ребёнка и самоуверенным превосходством королевы. Она вся была в бешенстве танца, её тело извивалось и мелькало, как разноцветные огни (темнота сгущалась и они становились всё ослепительней), она была словно одна из нарисованных фантастических фигур, сошедшая со стены. Она была словно одержимая и уже не могла остановиться. Косынка с головы упала на плечи, волосы разметались вокруг неё, полуоткрытый рот шептал или восклицал что-то блестели глаза из-под чёрной маски. Это было воплощение музыки и экстаза.
Потом она сорвала с плеч косынку и взмахнула ей, как бы отбрасывая всё к чёрту. Теперь она, танцуя, шла через зал, где все смотрели на неё и расступались перед ней, неожиданно набрасывая сверху косынку и ловя ею какого-нибудь парня, и он танцевал с ней, а потом бросала его и шла дальше, словно искала кого-то. Все мужчины, расталкивая и топча друг друга, пытались протиснуться к ней, чтобы быть пойманными этой ловушкой. И я тоже, не помня себя, бросился в эту толпу, с нелепой надеждой, что она заметит меня.
Но вдруг, в сумасшедшем экстазе танца, она вскочила на стол, бросила платок и, продолжала танцевать на столе, разбивая ногами бутылки, и люди бросались подбирать осколки. Осколки стекла сыпались вокруг неё, как звёзды. Она сама была, как звезда – сумасшедшая, взбалмошная, сверкающая. А потом она соскочила со стола и снова бросилась в зал. Я кинулся за ней, но она исчезла в толпе. Я метался по залу среди танцующих, как вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд…
… Я обернулся – сзади стоял человек в багрово-красной маске. Он появился из какой-то из бесчисленных незаметных дверей в сумеречном конце зала, весь в чёрном: чёрные кожаные брюки и пиджак, чёрные кожаные перчатки, чёрная рубашка. Чёрный человек в красной маске пристально смотрел на меня. Не знаю, почему, каким подсознательным шестым чувством, я почувствовал, что это был Он – Хозяин Странного Дома.
— Все что-то ищут в моём доме, — сказал он, голос его был глухой и хриплый, как из подземелья, — но каждый ищет своё. Что ищете вы?
— Свою мечту, — ответил я.
— Ваша фантазия сама вас найдёт, — он скривил рот в усмешке. – Может, выпьем пока?
Мы сидели за столиком возле бара в тёмном конце зала. Между нами стояла бутылка. Мы сидели напротив друг друга, я разглядывал его и в то же время видел, что маска наблюдает за мной, с небрежным, будто снисходительным, но немного осторожным любопытством, как на странное существо, пока что ему непонятное. Странно, как иногда с первого взгляда между людьми возникает таинственная и необъяснимая связь. И теперь словно что-то объединяло нас, необъяснимая сила притягивала друг к другу. И в то же время я чувствовал – мы были разноименными зарядами, которые притягивались, но столкновение между ними порождает взрыв. Этот человек одновременно притягивал и отталкивал, возбуждал страх и одновременно какой-то болезненней интерес. Я думал, что женщины могут его страстно любить, той необъяснимой животной страстью, которая делает из человека раба, какой любят негодяев и преступников, любят вопреки, и один маленький шаг превращает её в такую же страстную ненависть, смешанную с любовью. Он был словно создан из красного и чёрного, из ненависти и страсти, из притяжения и страха. Он вызывал странное чувство: я сразу почуял в нём соперника, врага, злого и жестокого, будто с ним я должен вести борьбу не на жизнь, а на смерть. То же чувствует охотник, когда в джунглях встречается с тигром.
— Вы так внимательно изучаете меня, — процедил он сквозь зубы, потягивая портвейн, — как будто вы или сыщик, или журналист. Они часто пытаются проникнуть в мой дом, что-нибудь вынюхать. Но должен вас предупредить, что никто из них ещё не возвращался обратно: я не люблю таких гостей. Но на сыщика вы не тянете. А для журналиста в вас, пожалуй, не хватает энергичности. И в вашем взгляде есть какая-то мечтательность и рассеянность – уж не поэт ли вы?
-Вы проницательны, — сказал я.
— Тогда вам нечего опасаться в моём доме, — сказал он со снисходительностью короля перед шутом или удава перед кроликом. – К людям вашей профессии я испытываю симпатию, не знаю, право, почему, может, потому, что они мне кажутся чудаками, а я люблю чудаков, я сам в некотором роде чудак. Но мои чудачества немного экстравагантны, правда? Да, вы, писатели, тоже пишите, но вы мечтатели, вы пишите свои фантазии, сочиняете для забавы. Вы не опасны. А вот журналистов я не люблю. Очень уж они любят лезть не в свои дела. Я вижу, вы первый раз в моём доме.
— Да, это так.
— И каковы ваши впечатления? что вы думаете о доме и его хозяине?
— Я думаю, что вы похожи на своего двойника.
Он вздрогнул и изумлённо посмотрел на меня в упор. А потом расхохотался, и смех в полутёмном зале звучал, как зловещее карканье чёрной вороны.
— Ха, вы имеете в виду Биг Бейби? Милая игрушка, не правда ли? Что ж, я дам вам возможность сравнить.
Он снял маску и посмотрел на меня. Это был один из тех людей, чьих взглядом невозможно выносить. Меня поразила белизна лица с чёрными впадинами глаз, словно лицо тоже было маской. Словно после того, как он снял маску, под ней оказалась другая. И я даже засомневался, смотря на него: лицо или другая маска теперь передо мной. Черты его лица одновременно нервные и жестокие. Нечасто встречаются такие лица, вызывающие болезненный интерес. Полуусмешка тонких губ, самоуверенная и презрительная, раздражала меня – мне был невыносим этот взгляд свысока, хотя я и понимал, что он относится ко всем, а не ко мне лично. Слова и жесты были небрежны, в них сквозило ощущение силы и уверенности в своей власти. Взгляд его презрителен и высокомерен. Я чувствовал себя маленьким кроликом под зловещим взглядом тигра, который решает, съесть его или не стоит, потому что для него кролик слишком мал. Его глаза, в глубоким синих впадинах, были большие и чёрные, беспросветные и бездонные, без блеска и без райка, как темнота ночи, и вызывали жуткое ощущение. В пристальном тяжёлом и остром взгляде чёрных глаз без райка было что-то магнетическое, он гипнотизировал и вызывал ужас, как взгляд змеи гипнотизирует лягушек. Теперь я понял, почему его взгляд показался мне походим на взгляд той обезьяны: там, в темноте и глубине глаз, таилась звериная ярость, сила и скрытое бешенство. Я чувствовал себя в гипнотической власти его взгляда, но моё внутреннее «я» боролось с чужой волей. «Такой человек способен на всё», — подумал я. В нём было что-то жуткое и бешеное, как и в его доме.
— Биг Бейби – это моя фантазия. Я тоже фантазёр, как и вы, писатели. Но ваши фантазии – на бумаге, а я занимаюсь тем, что делаю фантазии реальностью. Мой дом – моя самая большая фантазия. Ведь подумайте – если бы вы захотели такой дом, вы его просто выдумали бы, так? А я построил его на самом деле. Многие спрашивают: зачем? Я и сам не знаю. И те, кто приходят сюда, часто тоже не знают, зачем. Чем умнее становится с веками человечество, тем чаще у людей возникает желание сойти с ума. Оскалившаяся обезьяна – обратная маска человека. Вот я и даю людям такую возможность: я построил дом, куда приходят, чтобы сходить с ума. Меня забавляет это наблюдать, может, поэтому я сам не теряю рассудок. С трезвой головой я наблюдаю их безумства и направляю их в нужное русло, если считаю нужным.
— А если ради своей фантазии вам придётся пожертвовать интересами или жизнью других людей?
— А разве вам, сочинитель, иногда не кажется, что ваша фантазия для вас важнее всего на свете, всех остальных людей и интересов? Разве вам иногда не казалось, что ради неё вы готовы на всё? Но вы – писатель, вы можете всё… на бумаге, и вам хватает этого. Если вам нужна женщина – вы выдумаете себе Прекрасную Даму и будете ей поклонятся в мечтах, вместо того, чтобы просто трахнуть какую-нибудь реальную девку. Вам наскучило в своей стране – вы выдумаете себе Страну Чудес. Это радостное сознание, что ты можешь всё, признайтесь, было у вас, когда вы пишите? И чувствуете, что можете создавать миры, вы подобны Господу Богу. Но ваши миры иллюзорны, вы живёте в выдуманном мире. Если вам захочется кого-то убить – вы просто сочините миленький детективчик с загадочным убийством и опубликуете его в журнальчике. А я не сочиняю жизнь, я живу на самом деле. А мне не хватает одних иллюзий, я – тот, кто превращает фантазии в реальность, подчиняя жизнь своей воле. И в моей жизни есть всё, что может быть в мире, светлого и тёмного. Я не признаю никаких законов, кроме одного – своего желания, своей воли.
— Какими бы они не были?
— А какой смысл исполнять не свои желания, а чужие? Делать не то, что хочешь, а то, что надо? «Надо» — то, что считает общество, что считают другие. Некоторые считают это чувством долга, силой воли, моралью, совестью. А я думаю, это только ненужные сентиментальные слова. Но для меня сила воли состоит не в том, чтобы делать то, что хотят другие, вопреки своим желаниям, а делать то, что хочу я, вопреки желаниям других.
— А если другие захотят жить точно так же? И у них будут другие желания, и ваши желания будут противоречить?
— А если я сильнее?
И снова я почувствовал, что сижу рядом с тигром.
— На каждую силу когда-нибудь найдётся другая сила, ещё сильнее, — сказал я.
— Может быть. Но что поделаешь, таковы законы джунглей, в которых мы живём. И нам остаётся только учиться быть сильным. А вы не такой кролик, каким кажетесь, мягкий, белый и пушистый, маленький и слабый. Вернее, с одной стороны кажется, что такой, а с другой посмотришь – и не совсем. Внутри под этой мягкой пушистой белой шёрстки доброе, но твёрдое сердце. Вас можно заставить заплакать, но не сдаться. Вы будете плакать, но бороться. Вы не всегда можете защитить себя, но побежите защищать другого. Вы хотите быть на стороне добра, но считаете, что добро должно быть с кулаками, чтобы защитить – и не столько себя, сколько других. По мне это по крайней мере умнее, чем добро без кулаков. Такие звери не из моей стаи, но их можно уважать. Я могу уважать даже тех, кто не похож на меня.
Кто-то из гостей позвал его.
— Что ж, прощайте, сочинитель, желаю вам найти свою мечту – здесь или где-то в другом месте, — сказал он, прощаясь со мной, и ушёл к другим гостям.
Он ушёл, а я стоял недвижно один, словно ещё находился под магнетическим гипнозом его глаз. А вокруг меня бесился в сумасшедшей пляске странный карнавал, и в моих ушах звучала, завладев мной и оглушив, его бешеная музыка. Толпа танцующих людей окружила меня. Девушка со знакомым смехом подбежала ко мне сзади и закрыла мне глаза руками. «Ваша фантазия сама вас найдёт… Неужели он это предугадал?» Я обернулся и увидел девушку в чёрном платье и в чёрной маске. Я сорвал с неё маску. Чёрные, лукавые и смеющиеся, такие знакомые кокетливые глаза смотрели на меня.
— Это ты? – в один голос воскликнули я и Кошечка. Мы оба с изумлением смотрели друг на друга. Сейчас она казалась мне её более похожей на чёрную кошку, чем когда-либо в жизни.
— Вот уж не ожидала встретить тебя здесь! Это дом неожиданных встреч.
Я тоже не ожидал здесь встретить её. Сколько неожиданных встреч таит этот странный карнавал. Но какое разочарование ожидать под маской одни глаза, а увидеть другие.
— Тебе нельзя здесь находиться, это опасное место.
— Ну, ты же здесь.
— Я по крайней мере мужчина, пусть я и не боксёр и не каратист, а только поэт, и меня только что сравнили с кроликом. А для женщины здесь не место. Почему ты здесь?
Она посмотрела на меня, и взгляд её стал тусклым, как покрытое пылью стекло, исчезло её лукавство и кокетство.
— Мне скучно жить. Знаешь ли ты, что такое скука жизни, ты, сочинитель масок?
Знаю ли я, что такое скука жизни, и как сильна её страшная власть? А не она ли привела меня сюда?
— Ты здесь одна? Если да, я буду сопровождать тебя – так я буду за тебя спокойнее.
Она не ответила и сама задала вопрос: «А ты один?»
— Я с Гарри, но мы потеряли друг друга в этой толпе. Надеюсь, найдём.
— С Гарри? – испуганно воскликнула она. – Пожалуйста, не говори ему, что видел меня здесь! Ах, вот он идёт сюда! Я не хочу, чтобы он меня здесь видел! – воскликнула она и бросилась бежать.
— Куда ты! Ты сошла с ума, — закричал я ей вдогонку.
— Здесь все сошли с ума! – воскликнула она, убегая.
Ко мне, запыхавшись, подбежал Гарри.
— Где ты ходишь, я еле нашёл тебя.
— Ты не видел, где эта девушка, которая пела на сцене?
— Нет, не знаю. А зачем она тебе?
— Ты не знаешь, кто она?
— Не знаю. Какая-нибудь эстрадная певичка, приглашена выступать. Их так много сейчас, всех не упомнишь. И я вообще попсой не интересуюсь. А ты что, уже забыл свою прекрасную незнакомку на портрете и увлёкся певицей? Как, однако, вы, поэты, переменчивы в своих увлечениях, — засмеялся он.
— Это может показаться переменчивостью, но на самом деле это не так. Каждый раз я как будто ищу одну и ту же женщину, но она принимает разные обличья.
— Как у вас всё запутанно. Но мне нет дела до девушек, я не за тем сюда пришёл. Я ищу Хозяина дома.
— Я только что видел его и говорил с ним. Но сейчас он заперся в одной из комнат поговорить с кем-то из гостей, кажется, у них важный разговор, и они захотели уединиться.
— Ты видел его? И даже говорил с ним? Вот это да. И молчишь. Как тебе это удалось?
— Сам не знаю. Как-то так получилось. Он сам подошёл ко мне, до сих пор не могу понять, почему. То ли по неизвестной причине почувствовал ко мне интерес, то ли просто увидел незнакомого человека в своём доме и подошёл узнать, не сыщик ли он или журналист, шпионящий за ним.
— Ну рассказывай скорее, какой он? О чём вы говорили? Говорят, он всё время ходит в красной маске, и никто никогда не видел его лица.
— Я видел. Он действительно был в маске сначала, но потом он её снял.
— Это просто фантастика! Он же никогда ни перед кем этого не делает. Чем ты ему так понравился?
— Не знаю. Наверно, почувствовал, что мы в некотором аспекте родственные души – любим фантазировать. Только делаем это несколько по-разному. И оба любим необычайное. Но опять же видим его в разном. Так что различий ещё больше, чем сходства.
— Как жаль, что я не был на твоём месте! Я же так хорошо подготовился к нашему походу, я так хорошо экипирован, любой шпион мне позавидует. У меня в потайном кармане пиджака вмонтирована видеокамера, в другом потайном кармане диктофон – и обе размером с пуговицу, вторая видеокамера вмонтирована в авторучку, в зажигалке у меня фотоаппарат, и вообще я весь нашпигован самой современной аппаратурой с головы до ног. В наше время журналисту она нужней, чем шпиону, без неё никак. А ты без всяких потайных видеокамер, с одной зажигалкой в виде пистолета, который не стреляет, смог встретиться с ним, поговорить, увидеть его без маски. Как у вас поэтов всё это получается, чёрт возьми! Я обязательно должен найти его!
— И не вздумай этого делать! Он терпеть не может шпионящих за ним журналистов, и пригрозил, что ни один из них живым не возвращался из его дома и не возвратится. Он умён и проницателен и раскусит тебя вмиг со всей твоей аппаратурой, ты не успеешь даже открыть рот. И твоя аппаратура тебе больше никогда не понадобиться – если только на украшение твоего надгробного памятника.
— У него есть повод бояться прессы – он не в ладах не только с прессой, но и с правосудием. Но если правосудие до сей поры у него хватало средств купить, то в том мире, который называют четвёртой властью, всегда найдётся кто-то – пусть не все — но хотя бы один, кого купить нельзя, и он это знает.
— Уж не ты ли это?
Если бы это было не так, разве ты считал бы меня своим другом? Ведь тебя тоже купить нельзя. Вы, блуждающие среди звёзд, с виду кажетесь слабыми, на самом деле вы сильнее ходящих по земле. Ведь вам жить на земле намного трудней, чем всем людям.
— Как странно: он только что говорил мне нечто похожее.
— О, как я хочу тоже поговорить с ним! Я не могу просто так уйти отсюда ни с чем.
— Почему же ни с чем. Ты видел этот дом, ты можешь его описать. Я видел Хозяина и говорил с ним, я помню, как он выглядит, и хорошо запомнил наш разговор. Я напишу тебе всё это, а ты напишешь, что это ты встретился с ним и говорил с ним. Ведь никто, кроме нас двоих, не знает, что это не так. И у тебя получится хорошая статья.
— Но я хочу сам увидеть его, сам поговорить с ним.
— Поверь мне, тебе это будет лучше сделать не в его доме, а найти возможность встретиться с ним где-то на нейтральной территории. А если такой возможности не представиться – ничего не поделаешь, но не здесь: здесь он будет только рассержен, что ещё один журналист пришёл в его дом выслеживать его, и ничего хорошего из этого не выйдет, он всё равно не захочет с тобой говорить. И тебе лучше уйти отсюда как можно скорее, это слишком опасно для тебя, и мне тоже: я не могу оставить тебя здесь одного, но если он увидит, что я с тобой, то мы оба отсюда уже не вернёмся.
— Да, ты прав. Как это не жалко, но действительно лучше уйти.
Я почувствовал, что мне всё надоело: и этот безумный карнавал, и этот странный дом, и его ницшеанствующий хозяин, и мельтешащая вокруг толпа масок. Всё это стало меня раздражать. Я почувствовал усталость и скуку. Мы ушли, опять долго шли обратно, блуждая по тем же тёмным запутанным коридорам и не могли найти выход. Везде было безлюдно и некого спросить. Похоже, все собрались в зале, но и как вернуться обратно в зал мы уже не могли найти дороги. Так мы долго блуждали в темноте и уже стали бояться, что не выберемся отсюда. И когда мы уже почти потеряли надежду, вдруг неожиданно оказались у выхода. Когда мы вышли из Дома и глотнули свежий воздух, мы облегчённо вздохнули. В сумерках исчезли жуткие видения Странного Дома, оставив лишь смутные воспоминания, как о кошмарном сне.
* * *
Я вернулся домой и посмотрел на себя в зеркало, но не мог разглядеть своего лица в сумерках. И подумал о том, что не могу разглядеть и понять своё внутреннее я, как это отражение в темноте, и тут не поможет включение света. Я, сочиняющий чужие маски, никак не могу найти своё лицо. Оно ускользает от меня, как призрак, исчезающий в зеркале.
Ни в каком Странном доме я не был – это моя очередная фантазия. Парадокс: хотел окунуться в реальную жизнь – и опять попал в ловушку собственных фантазий, в придуманный призрачный мир, опять не смог из него выбраться, как из замкнутого круга. И так всё время: любая моя попытка уйти в жизнь всё равно кончается уходом в мечту. Жизнь становится похожей на сон, а сны так реальны, и я уже не могу различить, где действительность, где сны.
* * *
Через несколько дней я ездил в издательство, расположенное в центре города, и зашёл пообедать в Дом Журналиста, где встретил Гарри. Увидев меня, он быстро устремился в мою сторону. Его лицо было возбуждено и озабочено.
— Как хорошо, что ты приехал сюда, я как раз хотел тебе звонить.
— А что случилось?
— Ты ещё не знаешь? Бернель покончил с собой. Самоубийство.
— Покончил с собой? Самоубийство? – Я машинально повторил слова, не в силах ощутить их страшный смысл. Я тупо повторял их в уме, но до меня никак не доходило как во сне. Это было слишком неожиданно для меня. Гарри рассказывал подробности, немного недоумённый моим спокойствием при сообщении о смерти друга, не понимая, что это было не спокойствие, а что-то, похожее на столбняк: я был в оцепенении, и страшная действительность не укладывалась у меня в голове. Голос Гарри звучал, как издалека, сквозь обморок. Только теперь я понял, что означали его слова в нашу последнюю встречу, почему он сказал, что портрет ему больше не понадобиться, почему отдал его мне.
— Болтают про какую-то девушку, из-за неразделённой любви к которой он якобы это сделал. И что она уехала куда-то за границу. Да мало ли что болтают. Это не важно, из-за чего он это сделал, главное – что его нет. Жаль, он был ещё так молод, сколько ещё картин он мог бы написать. Но это должно было так закончиться и без всяких девушек. Он губил себя сам своим образом жизни – алкоголь, наркотики. Конечно, никаким девушкам это не понравится, если они и были. Союз художников организует посмертную выставку. По этому поводу я хотел поговорить с тобой. В связи с этими обстоятельствами – скоропостижной и трагической смертью художника – думаю, выставка привлечёт большое внимание. И гвоздём выставки должна была стать его последняя картина, написанная прямо перед смертью. Это портрет девушки, говорят, той самой. Она хранилась в доме одного известного писателя – чёрт, вылетела из головы его фамилия – ты наверняка его знаешь, он ещё жил за городом, в том месте, где все писательские дачи…
Я всё ещё воспринимал звук его речи в обморочном состоянии, как во сне, как какой-то монотонный шум, едва доходивший до сознания, но внезапно последняя деталь его слов обратила на себя моё внимание и заставила проснуться от столбняка: «Почему ты говоришь о писателе тоже в прошедшем времени «жил»?
— Ты что, об этом тоже ничего не знаешь? Ну да, ты же не читаешь газет, по совету классика. Он тоже умер несколько дней назад, за несколько дней до смерти Бернеля. В газетах были опубликованы некрологи. Внезапно, скоропостижно – инфаркт. Но в его возрасте это естественно. Его похоронят там же, на писательском кладбище, рядом с могилой прославленного поэта – ну того, ты знаешь, который когда-то давно получил за свой роман нобелевскую премию по литературе, а нашим властям это не понравилось.
(Видя иностранные имена в моём романе, можно подумать, что дело происходило за границей. На самом деле Гарри и Майкла звали Гриша и Миша, просто я называл их иностранными именами, так мне больше нравилось, казалось более красивым. Они не возражали, привыкнув к моим чудачествам. У Бернеля на самом деле была такая фамилия – обычная еврейская фамилия, как Бернес, например. А предки доктора Вернера были обрусевшие немцы, переселившиеся в Россию ещё в 18 веке. Да вообще какая разница, в какой стране это всё происходило. Это могло бы быть в любой стране – ведь поэты и художники есть везде. А может быть, это происходило в выдуманной несуществующей стране, как страны Грина).
Я был совершенно подавлен одновременной потерей двух близких мне людей. И старик так и не успел познакомить нас… А Гарри продолжал говорить.
— Так вот, эта картина, как принято считать, хранилась в его доме. Но после его смерти она бесследно исчезла, никто не знает, куда она делась. Его дачу хотят превратить в его мемориальный музей, он будет иметь статус филиала литературного музея, и его сотрудники перерыли там все вещи и скрупулезно составили полную опись, они нашли и описали каждую мелочь, все его рукописи и книги, каждый клочок бумаги, на котором он что-то когда-то написал, даже если это маленькая ничего не значащая записочка, каждый огрызок карандаша, которым он писал, там и много картин, и все они на месте – но портрета не нет, он исчез, как призрак. Мистика какая-то.
— Может, его украли?
— Я тебя умоляю: Бернель не Рембрант, кто станет его красть, кому он нужен? Его выставку устраивают только в связи с его гибелью, а при жизни он никогда не был признан и популярен – его картины очень уж странные, не для всех.
— Только для сумасшедших?
— Это ты хорошо сказал.
— Не я. Один немец.
— Хотя сейчас, после его смерти, я думаю, вполне возможно, пресса и критика начнут его восхвалять и объявят непризнанным при жизни гением, как это когда-то было с Ван Гогом, Гогеном, и со многими ещё.
Гарри помолчал немного и потом сказал: «Говорят, Бернель сделал копию портрета, и она хранилась у него в мастерской, но там её тоже нет».
Он ещё немного помолчал, как будто ожидая, что я сам первый скажу что-то, и, не дождавшись инициативы с моей стороны, заговорил снова: «Когда мы последний раз были у тебя, ты показывал нам портрет. Это она – та копия, написанная Бернелем? Он отдал его тебе?»
Я так боялся, что он догадается! Теперь меня попросят дать портрет для выставки, а я даже на время не хотел с ним расставаться.
— Как ты догадался?
— Зная вас обоих, мне это было нетрудно. Так ты дашь его для выставки? Конечно, тебе потом его вернут.
— Не уверен. Если, как ты предположил, его сейчас после смерти начнут восхвалять, возможно, картину захочет купить какой-нибудь музей или галерея.
— Но никто же не будет и не вправе заставлять тебя насильно продавать её музею, если ты этого не хочешь. Вокруг этой исчезнувшей последней картины разгорелся такой ажиотаж, о ней ходят слухи, все о ней говорят, публика так и рвётся её увидеть.
Я понимал, что не должен быть эгоистом и лишать других людей права тоже увидеть картину, но с другой стороны в тайном обладании ею единолично было какое-то сладкое наслаждение. Было так приятно думать, что никто кроме меня, её не видел, и если я захочу, не увидит никогда. Было в этом что-то похожее на обладание реальной женщиной – как знать, что ты у неё единственный, и никто, кроме тебя, её не коснётся и не увидит раздетой. А отдать портрет на выставку было как отдать свою женщину толпе. Как будто это живая женщина, а не всего лишь картина. И я не представлял себе жизни без неё, даже на какое-то время – а ведь выставка может продлиться не один месяц. Как это я приду домой, а её там нет.
Внезапно новая мысль пришла мне в голову: «А может, для Бернеля и его посмертной славы было бы лучше, чтобы картину не видели, не нашли? Так эта история будет представляться людям ещё более загадочной и романтичной. Людей привлекают тайны, их влечёт неизведанное. Запрещённое искусство популярней разрешённого. Помнишь, когда мы были студентами, как все с упоением читали ксероксы и перепечатки с неиздававшихся у нас книг, как жадно рвали их друг у друга, какое счастье было, когда что-то такое тебе дадут хотя бы на одну ночь? А теперь те же самые книги спокойно лежат в магазинах, и уже мало кому нужны. Может, неизвестная картина больше сделает Бернеля знаменитым?
— Не придумывай отговорок: ты просто не хочешь ею делиться. Но ты должен показать её, это твой долг.
В глубине души я понимал, что он прав. Но мой эгоизм пытался придумать причины. И тут ещё одна мысль пришла мне в голову: «Я согласен это сделать, но при одном условии».
— Каком?
— Я думаю, не я один должен принять это решение, более того – вообще не я должен его принять.
— А кто же? Ты законный владелец картины.
— Я думаю, что модель, изображённая на портрете, в первую очередь её законный владелец, более, чем я. И она вправе решать, хочет ли она, чтобы его показывали публично. Ведь это как бы её показывают. Может, она этого не хочет. Я не считаю себя вправе показывать портрет без её согласия. Если устроители выставки хотят получить портрет – пусть найдут эту девушку и спросят её согласия.
Гарри засмеялся: «Ты просто влюбился в девушку на портрете выдуманной романтической влюблённостью поэта, у тебя навязчивая идея найти её, но ты не знаешь, как это сделать, и теперь хочешь, чтобы тебе помогли. Да как ты не понимаешь, что, может быть, никакой девушки просто не существует, и Бернель вовсе не обязательно мог рисовать с натуры какую-то реальную девушку. Может, у него и не было никакой модели, это выдуманный образ, он просто воплотил свою мечту, фантазию. И какая-то интуиция мне подсказывает, что именно так всё и было».
— Тогда твоя интуиция тебя подвела. Модель у Бернеля была, и я даже знаю, кто она. Я был в доме старого писателя перед его смертью, видел портрет и спрашивал про него. Он сказал, что изображённая на портрете девушка – его дочь. Дочь известного человека не просто какая-то девушка, каких миллионы, я думаю, её вполне можно разыскать, даже если она и за границей. Просто Союзу художников это будет сделать легче, чем мне, всё-таки это организация, а не частное лицо.
Гарри посмотрел на меня внимательно, и выражение лица у него было такое же, как у Майкла, когда он предлагал мне завести собаку и не общаться с призраками.
— Ты видел последний выпуск литературной энциклопедии? Он только что вышел.
— Нет, а что?
— Там напечатана биография этого старика-писателя, официальная версия его биографии. Так вот, согласно этой официальной версии его биографии, у него вообще не было никаких детей, ни сыновей, ни дочерей.
— Ну, так что же? Это значит всего лишь, что составитель биографии плохо сделал свою работу и не собрал все факты. Я же знаю об этом от него самого.
— Я не думаю, что составители самой главной и авторитетной литературной энциклопедии страны могли допустить такую ошибку. Может, ты его не так понял, или что-то перепутал, плохо помнишь разговор?
— Нет, я хорошо помню этот разговор и ничего не мог перепутать, Но писатель упоминал, что они с матерью его дочери расстались давно, ещё в молодости, это может быть объяснением, почему составитель биографии упустил этот факт.
— И там же сказано, что он никогда не был женат.
— Он, собственно, не говорил мне, что был женат на матери этой девушки. Он сказал только, что они расстались. Значит, у них был роман, который не закончился браком, они расстались раньше, и дочь родилась вне брака. Но он никогда не забывал её и до конца жизни с ней постоянно общался.
— Если они не были женаты, то у девушки может быть не его фамилия, а другая. Скорее всего так, иначе с его фамилией она бы была более известна. А какая у неё фамилия, никто не знает. В таких обстоятельствах найти её очень маловероятно. И вообще, сколько известных творческих людей таких внебрачных детей имеет десятки.
— Он был мне как духовный отец, и не смей говорить о нём в таком тоне. Он никогда не был ловеласом, скорее наоборот, затворником. Может быть, это и было следствием душевной драмы его юности из-за расставания с матерью этой девушки, поэтому он никогда не женился и всю жизнь был один.
— Ладно, не сердись. И ещё неизвестно, куда уехала, если уехала, конечно, и если вообще существует. Прямо призрачная девушка какая-то, поди найди её теперь.
— Она может приехать на похороны отца, ведь это будет скоро.
— Если только узнает о его смерти. Если она в другой стране, до неё может и не дойти эта информация.
Но я верил, что найду её, что мы встретимся. Хотя у меня не было никаких разумных причин для этого, но я очень этого хотел и, может быть, выдавал за интуицию своё собственное желание.
— Я отдам картину только с её согласия, это решено.
— Хорошо, я передам твоё решение устроителям выставки. А сейчас я еду в мастерскую Бернеля, ты поедешь со мной?
— Да.
Я вошёл в мастерскую. Каждая вещь здесь была так привычна, всё было так, как прежде, и трудно было представить, что вещи остались, а хозяина уже нет. Смерть казалась чем-то нереальным, нелепым и странным. Какой бы она не была, она кажется фантастической, вызывает мистический ужас, догадки о загробной жизни и всё такое прочее. Мне вдруг ясно и отчётливо, как наяву, показалось: в освещённой багровым светом сумрачной комнате, в окруженье картин, он сидел в кресле спиной ко мне, но я, не видя лица, сразу понял, что неподвижная фигура в кресле – труп. Его руки безжизненно свисали, голова свесилась набок, опустив на ручку кресла длинные волнистые пряди волос.
Яркая вспышка осветила сумрачную комнату и уничтожила жуткое видение: это Гарри фотографировал мастерскую для газеты, и вспышка его фотокамеры спасла меня, возвращая в реальность.
А картины Бернеля снова уводили в мир фантастического. В конце жизни они становились всё странней, напоминая видения сумасшедшего. Чем дальше, тем его живопись становилась всё абстрактней, субъективней, напоминая несуществующий, воображаемый мир, не предметы, а личные ассоциации.
Это были сочетания линий на тёмном фоне, то ли мысли, то ли сны, и в них каждому чудилось своё, как в причудливых миражах облаков. Здесь не было нарисованных предметов, и, глядя на картины, возникали не мысли, а лишь настроения: тревоги или смятения, предчувствия чего-то тёмного, страшного и необъяснимого. Чем ближе к смерти, тем его сумерки становились всё темнее, в последних работах переходя в тёмню ночь. В последних картинах настойчиво повторялся рефрен: падающая звезда с туманным или ярким огромных хвостом, прорезающим ночной мрак. Моё внимание привлёк триптих: на тёмном небе горела одинокая и яркая голубовато-зелёная звезда – звезда падала в темноту, волоча за собой длинный хвост – тёмная, беззвёздная мгла.
Я подумал, что он всю жизнь гонялся за звёздами, также, как и я. Но в отличие от меня, он понял, что это бесплодное занятие: звёзды падают в темноту, а не в протянутые руки – а я всё надеюсь на удачу Мы оба гонялись за одной звездой, и оба безрезультатно. Самые красивые звёзды недостижимы.
Я вспомнил свой последний разговор с Бернелем о портрете в «Догоревшей свече», и мне стало больно от того, что я не понял его тогда, не воспринял его настроение серьёзно, принял за позу, за бравирование разочарованием. Как часто мы не понимаем своих друзей, в том числе, когда им плохо. Его жизнь – тоже как догоревшая свеча.
Внезапно мне показалось, что я понял, что главное в портрете: тайна, неразгаданная тайна смысла жизни. Для него она была в своём призвании художника, в процессе творчества, в создании портрета, и поэтому когда портрет был написан, жизнь потеряла смысл. «Конец… а не наступает ли он раньше, чем мы думаем?» — вспомнил я его слова. Ещё тогда, не был ли он уже мёртв внутренне, хотя я видел его живым? А сейчас, когда он умер, не продолжает ли он жить после смерти в странном мире нашей памяти?
Среди его работ было много портретов. Но все они были совершенно не похожими на портрет девушки, его последнюю картину, совсем другими. Они казались самыми странными из всех его картин. Они производили жуткое впечатление, надолго врезаясь в память, и потом стояли перед глазами, как наяву. Это были голубоватые лица, будто выходившие из чёрной или лилово-синей мглы. Лица были похожи на маски. Сочетания линий и теней, скорее похожие на сумбурные нагромождения геометрических фигур, создавали неуловимые и яркие выражения лиц, насмешку или горькие изломы губ. На всех портретах глаза были незрячие – только большие чёрные впадины вместо глаз, и от того портреты казались лицами мертвецов, и становилось жутко. Мне вдруг подумалось, что все портреты были его автопортретом, хотя в них не было никакого сходства с его лицом, да и вообще сходства с конкретным человеческим лицом. Это не было описание внешней жизни, только её внутренняя суть, отражение сознания. Светлые пятна лиц, выходящие из сумрака, словно разговаривали на безмолвном языке. Взгляды чёрных впадин глаз притягивали, как магниты. Мне стало страшно от этих картин, и я поспешил уйти.
* * *
Я шёл домой, оставив позади, в памяти, сумрачную мастерскую, хранящую в себе дыхание смерти, страшные образы картин, с голубоватыми призрачными лицами, выступающими из мрака. В голове моей мешались сумерки, эти лица, мёртвые глаза и звёзды, падающие в ночь. В памяти шептались, неотступно следуя за мной, как шаги прохожего, строчки Эдгара По: «Звёзды, замученные в аду, молочно-белый свет…»
В сумерках пошёл снег. Он падал не снежинками, а большими хлопьями, заворожено, медленно и беззвучно, и, становясь гуще, сгущал темноту. Под занавесом метели город казался фантастическим. Фонари расплывались туманными призраками, тёмными тенями проплывали мимо люди, всё было неясно и потеряло привычный облик. Мир стал тише и безмолвней. Во власти снегопада мне стало странно и немного жутко, будто я шёл в толпе белых привидений. Я шёл и думал: да, всё-таки есть в смерти что-то фантастическое, нереальное. Недаром раньше думали, что смерть – дорога в мир иной… В сумерки, в такой заколдованный снегопад недолго сделаться мистиком… Я вспоминал прошедшее как странный, жуткий сон. Снежные хлопья падали, как большие белые звёзды – миллионы белых звёзд, падающих на землю, как падающие звёзды на картинах Бернеля.
Я шёл и корил сам себя: почему я не почувствовал, что у него на душе, почему не поговорил с ним – может быть, я смог бы его остановить. Мы стали эгоистами. Мы разучились разговаривать друг с другом. Каждый говорит, чтобы высказать себя, а не выслушать другого. А ведь так мало надо, чтобы прислушаться к другому человеку! Ведь может быть, потом это будет уже поздно. Почему мы иной раз так боимся сказать тёплые и нужные слова? Мы все хотим, чтобы нас согрели, но самому согреть другого не хватает тепла и энергии. Не потому ли нам всем так холодно?
Я подошёл к своему дому. У подъезда, запорошенная метелью, стояла чья-то голубая машина, словно остановилась на минуту и кого-то ждала, чтобы вот-вот отправиться. В мелькании метели на чёрном фоне сумерек ярко горел маленький зелёный огонёк, будто зазывал. Он манил меня, как будто машина приехала за мной, увезти куда-то далеко-далеко… Мы всё время ждём какой-то машины с зелёным огоньком, которая за нами приедет и увезёт нас куда-то, в настоящую жизнь, вместо того, чтобы двигаться туда самим, самим что-то делать, что-то менять. Если хочешь, чтобы у тебя были чудеса – сделай их сам.
* * *
Я вернулся домой уже поздно ночью. Настроение было меланхолическое и философское, как у Гамлета на кладбище. Да было бы и странно, если бы оно было иным. Я вернулся в свой дом, где так много зеркал и масок, что легко перепутать маску с собственным лицом и отражение маски – со своим отражением, и подумал: вот и кончил свою роль один из актёров этой нелепой пьесы. Ведь всё это – только сочиняемая мной пьеса, и все персонажи – только придуманные мной маски. Как он там сказал, чёрный человек в красной маске, Хозяин Странного Дома: если вы захотите кого-нибудь убить, вы сочините детектив… Он в какой-то степени предсказал будущее.
Весь мир представлялся мне театром, а люди – актёрами, всю жизнь играющими свою роль. Это сравнение стало банальным именно потому, что оно верно. Во всяком случае, я воспринимал мир именно так. Жизнь отличается от театра только в одном – в ней нельзя быть зрителем. И я, наконец, понял, что, хочу я этого или не хочу, но я не могу остаться только наблюдателем, моё лицо – тоже маска этого спектакля, и моя жизнь – тоже одна из ролей этой странной пьесы, где мы пытаемся сами писать сценарий, но он часто пишется сам по-другому, невзирая на написанное нами. Но странная вещь получилась: Я писал роман, придумывал своего героя и всё, что с ним происходит, его поступки, чувства, желания, мысли… И вдруг обнаружил, что его мысли стали моими собственными, его чувства чувствую я сам, и желания, которые приходят ко мне – это его желания. И я уже живу его жизнью, смеюсь от его радости и плачу от его горя. Словно я надел чужую маску и живу в ней. А может, эта маска стала моей? А может, он – это я? Я снова перелистываю роман страницу за страницей, шаг за шагом, и мне всё больше кажется, что этот незнакомый выдуманный человек – я. Он уже появился из страниц, как из зеркала, он уже живёт. И хотя я ещё не всегда понимаю его – он есть, и это главное. Словно во мне вырастает новое, незнакомое существо с новыми желаниями и чувствами, непохожее на прошлого меня. Но в то же время я понимаю: это я. И вот теперь я смотрю в зеркало, не узнавая своё лицо, словно там чужое отражение.
* * *
Я хотел быть только зрителем в этом балагане масок, только сочинителем, а оказалось – я-то и есть главный персонаж этой пьесы, я, собиратель чужих масок, неожиданно сочинил свою собственную! И вот моя маска уже кружится в этом балагане… Я вижу, что все принимают её за моё настоящее лицо, и никто не видит, что это лишь маска, что я не такой! Я сержусь и пытаюсь снять с себя маску… и вдруг ощущаю, что снять её невозможно: она стала моим лицом! И я уже не понимаю, маска это или лицо, потому что мне, путающему свои фантазии с действительностью и сюжет сочиняемой пьесы – с событиями собственной жизни, нетрудно спутать маску с лицом. И я уже сам не знаю: какой я, где моё настоящее лицо, где отражение в зеркале, где явь, где выдумка.
* * *
Я проснулся среди ночи, потому что мне снился кошмарный сон. Я проснулся и подумал: «Что за странный сон мне приснился – будто я кружился в толпе масок в балагане, и на мне тоже была маска, я хотел снять её – и не мог, потому что она вдруг стала моим лицом. Приснится же такое!»
Мне больше не спалось. В полной темноте я нащупал кнопку магнитофона. Прикоснувшись к ней, моя рука чуть вздрогнула. И этот вздрогнувший миг был как переход в совсем иной мир, где всё уже по-другому. Сначала были только сумерки, казавшиеся совсем тёмными, и шорох ленты. Потом они прояснились бликами звёзд из окна, и становились мягче и туманнее, словно свет струился из них. Первые звуки падали в темноту, как зажигаются первые звёзды, и первые, ещё неясные ощущения приходят вместе с ними. Они были как первые шаги, и по ним я входил в музыку, а потом она стала жить уже во мне. Она пробуждала воспоминания, полузабытые, и теперь они, странным образом преломляясь в сознании и комбинируясь вместе, нахлынули толпой образов, похожих на сновидения. Эта музыка была такая странная, она перевернула сердце и мысли, и всё стало по-другому, странно, как во сне. «Это не музыка, это уже сон», — подумал я. Но не были различимы границы между музыкой и сном.
Мой сон был очень странный, яркий и немного тревожный. Он был похож на разноцветные лёгкие стеклянные ёлочные игрушки, которые таинственно переливаются в звенящей, вздрогнувшей на миг темноте веток перед мгновением полночи. И в нём словно в стеклянном ёлочном шаре, по-другому отражалась жизнь и была чудной и прекрасной, и воспоминания прошлого казались предвидением будущего. А утром он разбился на тысячи сверкающих стеклянных осколков, похожих на звёзды или музыкальные звуки.
Там, во сне, всё было до необычайности ярко, там были краски, будто созданные только из света, звуки и шорохи, похожие на звон, и даже запахи. Там было всё фантастически причудливо и необычайно и поражало сознание непонятными и тревожащими загадками-символами. Там, во сне, светились необычайно огромные и яркие зелёные звёзды, словно на тёмно-синем покрывале неба распускались большие зелёные цветы. Они освещали голубоватым светом бледное лицо, возникавшее из тёмно-синего неба, и глаза на лице казались двумя зеленоватыми звёздами. Они мерцали, переливались, вспыхивали и гасли.
Под звёздным небом мир казался огромен и странен, хотя я не понимал и не видел ясно, из чего он состоял. Я шёл в потёмках, освещаемый зелёными звёздами, и облака, как большие белые крылья, проносились прямо над моей головой. Мне было тревожно и радостно.
Там была маленькая девочка. Она сидела и плакала. Маленькая девочка в странном и непонятном мире. Ей было холодно и одиноко. Я гладил её по белокурой головке, но не мог успокоить. Она подняла на меня чистые светло-голубые, полны сияющих слёз глаза на заплаканном детском личике.
— Сделай мне чудо, — попросила она
Сколько надежды и слёз было в этих глазах. Я был растерян. Невозможно было вынести этот молящий взгляд ребёнка. Но я был беспомощен, я не знал, что делать. Я знал, что чудо необходимо и мне самому, но не то, которое делается на бумаге – это лишь иллюзии чудес, а мне самому надоели иллюзии.
А потом всё исчезло, всё поглотила метель из зелёных звёзд, падавших бесшумно, быстро и густо, как сверкающий снегопад зелёных комет. И под этой метелью я потерял себя. А потом всё стихло также внезапно, как и началось, будто все звёзды попадали на землю. И снова, как часто в снах, то ли люди, то ли маски окружили меня – лица появлялись из сумерек и снова исчезали в них. Чёрный человек в красной маске смеялся мне в лицо: «Ты – выдумщик, создатель иллюзий, ты ничего не можешь сделать по-настоящему, ты можешь только сочинять. Сочинять жизнь легче, чем жить. А я – тот, кто превращает фантазию в реальность, и я сильнее. Он снова засмеялся, на минуту закрыв лицо руками, и руки были в крови. Он отнял руки от лица, и лицо изменилось – вместо маски были две чёрные впадины глаз, как лица на картинах Бернеля. Постепенно маска превратилась в лицо Бернеля. «Конец.. – сказал он, — а не наступает ли он раньше, чем мы думаем?.. Ведь будущее, как известно, бросает свою тень задолго до того, как войти. Сколько людей ходят по земле, не зная, что они уже умерли, как живые трупы. Я – труп, а ты – призрак. Ты сочинил сам себя, ты живёшь в выдуманном мире, которого нет, а в мире, который есть, нет тебя. Ты не живёшь, ты сочиняешь себе жизнь. Ты – призрак…»
Лица-маски в темноте превратились в танцующие фигуры. Они двигались в безумном странном танце. Звучала музыка, всё время звучала музыка, сливаясь со сном, так что я уже не замечал её. Так со мной часто бывает – унесённый музыкой в мир воображаемого, я уже не слышу её, а только то, что она создаёт. И музыка, и танцующие в полумраке фигуры будто существовали в отдельном от меня мире, как призраки. Я стоял рядом, но мы не соприкасались, словно разделённые незримой стеной.
И вдруг я увидел Её. Она шла сквозь толпу танцующих – толпу призраков – медленной и уверенной походкой, не задевая никого, словно она тоже была в другом мире, не соприкасаясь с окружающим. Я хотел было побежать за ней – и не мог. Девушка обернулась. Окаймлённые длинными ресницами глаза цвета морской волны звали за собой. Я бросился за ней. И снова западали звёзды, как метель. За занавесом звездопада жизнь, словно скорый поезд, проносилась мимо. Потом звёзды превратились в фонари, разбегающиеся в разные стороны. Я бежал по вечернему городу, только дома были головокружительно огромны, как галактики, а фонари – на вышине звёзд. И я опять потерял её. Музыка сменила ритм, вернее – ритма не было, только звуки, беспрерывно падающие, как метель. «Как хорошо, что на свете есть музыка, — подумал я, — а то и умереть можно». Музыка была как невидимая дорога в другой, странный мир, она звала в другую, прекрасную жизнь.
Вдруг я увидел за метелью голубую машину со светящимся манящим зелёным огоньком. Я тронул дверцу – как странно, она открылась, машина была не заперта. Я сел за руль – и тут только понял, что и не знаю, куда мне ехать, и не могу завести машину. Я не мог двинуться с места. В отчаянии я ударил по рулю.
И вдруг из сумерек за стеклом появилась Она. Она открыла дверцу и села в машину рядом со мной. «Это мне снится», — подумал я во сне. Она включила приёмник в машине и я снова услышал музыку, и будто бы знакомую, и новую. Теперь мы словно жили в музыке вдвоём, как в одном мире.
“We are both crazy, you and I”, — сказала она по-английски.
“Yes, but to be crazy and alone – it’s very hard”, — ответил я.
Она улыбнулась так, как на портрете. Я приблизился к её лицу, но как только я коснулся её губ – всё исчезло, сон разбился, как стеклянный шарик. Мне даже показалось, будто что-то прозвенело. Музыки больше не было – кассета закончилась.
* * *
Мои сны всегда очень странные. Но какими бы необъяснимыми не казались их нелепости, они всегда выходили из реальной жизни, из того, что действительно случилось со мной. Но действительность в них преломлялась до неузнаваемости, выворачивалась на непохожую изнанку, дробилась на множество кусков, и они складывались совершенно по-другому, в причудливую мозаику, имеющую лишь отдалённое нечёткое сходство с реальностью. Сны были похожи на лабиринты. Они были как кинолента, смонтированная из противоречивых несвязанных отрывков. Мне кажется, процесс литературного творчества напоминает сон – так же, как во сне, видения несуществующего охватывают тебя, мозг словно работает сам по себе, не контролируемый сознанием, и какие-то фантастические картины и образы возникают в нём сами собой, а не сочинённые тобой. В искусстве есть что-то бессознательное, недоступное разуму, как бы сверх его, за пределами. Поэтому искусству, как сну, доступны озарения и пророчества.
* * *
В сумерках способность предчувствия обостряется. Я почувствовал, что ко мне кто-то придёт, за десять минут до того, как раздался звонок в дверь. Я ждал и гадал: чьи неслышные шаги я чувствую по лестнице?..
Дверь скрипнула и отворилась. Из-под неё скользнула… Кошечка.
— Ты один? – спросила она.
— Нет, нас двое.
— Ты и призрак? – засмеялась она. – Ну, тогда добрый вечер вам обоим.
Она села в кресло, шурша длинной юбкой ярко-красного платья, которое ей, брюнетке, очень шло. Мне казалось, что она уже не такая, как была, она изменилась, но чем – я пока не улавливал. Но она совершенно не походила на чёрную кошку, какой мне всегда казалась, а превратилась просто в красивую женщину, словно с неё спала маска. Вдруг я подумал, что впервые в жизни за всё время нашего знакомства вижу её не в чёрном, который был её любимым цветом, и она постоянно носила только его. Может быть, дело в этом? Как странно – женщине достаточно только сменить цвет платья, и мы уже видим её в другом свете.
— Я пришла сказать тебе новость.
«Наверно, эта новость связана с тем, что она изменилась», — подумал я.
— Какая же?
— Я сошла с ума.
— Какое совпадение – я тоже, — ответил я, как часто, сам не понимая, в шутку или всерьёз.
— Ну, ты всегда был со сдвигом, — махнула она рукой.
— Возможно. Как известно, каждый сходит с ума по-своему. Как это делаешь ты?
— Я вышла замуж.
— Это наиболее частый для женщины способ сходить с ума. Если выбор неудачный, это безумие, а если удачный, то можно стать безумно счастливым.
— Да, я понимала, что эта новость тебя не расстроит, — сказала она, то ли с обидой, то ли с грустью. Как будто, вопреки этому пониманию, у неё был маленький кусочек надежды, что это всё-таки будет не так.
— И кто же, интересно, этот счастливец, Гарри или Майкл? Мне показалось, у тебя что-то было с ними обоими, и кажется, с ними ты зашла дальше, чем со мной.
— Ты проницателен, — промолвила она, и её лицо слегка побледнело.
— Главное, что они не так проницательны, и об этом не догадывались. Так кто же? Или кто-то третий, кого я не знаю. А может быть, четвёртый, или пятый…
— Вот как ты обо мне думаешь…
— Я думаю, что ты очень привлекательная женщина, поэтому естественно, что у тебя много поклонников, и это только говорит о твоих достоинствах.
— Ладно, не льсти. Вот тебе пригласительный билет на свадьбу, имя там указано, читать ты умеешь.
— Я вынул открытку из конверта и был почти уверен, какое имя там увижу, но меня ждал сюрприз.
— Как, ты выходишь за Майкла, за этого занудного очкарика-ботаника, ничего не видящего в жизни, кроме рукописей, запятых и кавычек, которые он там с утра до ночи исправляет? Не понимаю, почему ты выбрала его? Разве Гарри – с его жизнерадостностью и кипучей энергией, его сильным тестостероном, его активной и интересной жизнью, его харизмой и мужским обаянием, которым я всегда завидовал – разве он не более привлекателен для женщины?
Она отвела глаза
— Может быть, это и так. Но не он сделал мне предложение. Иногда так случается, что выбираем не мы, а жизнь.
— Вздор. Мы так говорим, пытаясь найти оправдание своим решениям, на самом деле выбираем всегда мы. Ты ведь могла не принимать предложение Майкла.
— Я так понимаю, ты об этом даже не догадываешься, но знаешь, женщины часто хотят замуж.
— Да, я никогда не понимал этой вашей привычки. Мне думается, предложение скорее исходило от тебя. Просто ботаника Майкла было легче затащить в тот дом, где соединяют сердца, чем стрельца Гарри. Думаю, его ещё долго никто туда не затащит, если вообще кто-то затащит когда-нибудь. Хотя жизнь полна неожиданностей, бывает, закоренелые холостяки внезапно женятся.
— И кстати, насчёт харизмы и мужского обаяния это спорный вопрос. Они зависят от личного вкуса, а он у каждой женщины свой. А ты знаешь, что Гарри в этом плане, наоборот, всегда завидовал тебе?
— Он – мне? Не может быть.
— Представь себе. Вы завидовали друг другу. Ты ему, а он тебе. Так в жизни бывает. Он считал, что такие, как ты, поэты, романтичные чувствительные натуры, должны больше нравиться женщинам и быть им ближе и иметь с ними больше взаимопонимания, потому что женщины сами в целом более романтичные и чувствительные, чем мужчины. А он рядом с тобой простоват и проигрывает на фоне твоего, как он выразился «утончённого обаяния».
— Вот уж никогда бы не подумал. А ты как думаешь, кто из нас прав?
Она не ответила.
— Не бери в голову всё, что я говорил про Майкла. Он хороший парень и порядочный человек. Я уверен, он будет хорошим мужем и отцом. Ты, ведь, наверно, хочешь детей? Заведёте маленьких милых котят. Ты сделала правильный выбор. Такие, как Гарри, лучше на роль любовника, а хорошие мужья получаются из таких, как Майкл. Я сказал это так, не подумав, от неожиданности. Просто я думал увидеть в приглашении другое имя.
— Да какая разница, какое там имя, — воскликнула она. – Какая разница, если оно… не твоё.
Она быстро встала с кресла и повернулась к окну, спиной ко мне — мне показалось, она не хотела, чтобы я видел её лицо.
Неужели я ошибался, думая, что она просто флиртует и играет со мной, что наши отношения для неё не более, чем игра, как и для меня? Но если бы даже я и раньше это понял, разве это что-то бы изменило?
— Я уверен, ты будешь счастлива с Майклом. Он не будет гоняться за мечтами и призраками, как я, а будет верно любить тебя, а что ещё женщине нужно?
— Да, что ещё женщине нужно, — проговорила она, всё ещё не оборачиваясь, как будто ей было трудно говорить.
— Прости меня, Киска, и будь счастлива, — сказал я.
— Я не кошка, а женщина, и моего мужа зовут Михаил. Хватит давать людям клички и надевать на них маски. Хватит жить в воображаемом мире и влюбляться в призраки. Тебе давно пора жить реальной жизнью. Прощай.
Она торопливо ушла, так и не обернувшись, и мне показалось, она торопилась уйти, чтобы не заплакать.
* * *
Я позвонил Гарри.
— Я всех собираю у себя.
— По какому случаю?
-Отмечать день рождения.
— То есть как? – спросил он озадаченно. – Я помню, когда у тебя день рождения – он уже был в этом году, и мы его уже отмечали.
— Мой день рожденья, когда хочу, тогда и отмечаю. И сколько раз хочу, столько и отмечаю. Почему факт своего рождения надо отмечать только раз и непременно в тот день, когда ты родился, а не тогда, когда тебе это хочется?
— Если бы это сказал кто-нибудь другой, я бы решил, что он сошёл с ума. Но с тобой я ничему не удивляюсь. Для тебя это естественно. Хорошего человека и второй раз с днём рожденья поздравить можно. Лишний подарок меня не разорит.
-Я не ради подарков, подарков не надо, вашего прихода достаточно.
* * *
Из приоткрытой двери доносились свет и музыка. Там пили за моё здоровье. Я вернулся в комнату. Веселье было в самом разгаре. Я вдруг почувствовал, что сейчас что-то необычайное должно произойти в этом привычном, устоявшемся мире, и всё, что тут происходит – в ожидании чего-то. Казалось, моё сердце, как натянутая струна, лопнет от ожидания. Я был уверен, что сегодня со мной случится чудо. Но чувствовал это только я один. Остальные ничего не подозревали – пили, танцевали, веселились.
Майкл и Кошечка подарили мне большую коробку из-под телевизора, с прорезанными в ней дырочками, кокетливо перевязанную голубой ленточкой. «Зачем они подарили мне телевизор, у меня же есть, и зачем они проделали в коробке дырки, телевизору они ни к чему», — с удивлением подумал я. Тут мы все поняли, что в коробке не телевизор – там что-то шевелилось. Коробка завладела общим вниманием. Мы раскрыли её, и оттуда выскочил большой пушистый пёс с длинными, свисающими вниз ушами. Он удивлённо оглядывал незнакомую компанию умными и добрыми карими глазами и дружелюбно помахивал пушистым хвостом. Пёс быстро освоился, проявив весёлый и общительный нрав. Ему оказывали такое внимание, будто это он был сегодня именинником. Разгорелась дискуссия по поводу того, как его назвать. Тогда я подошёл к нему и посмотрел в его добрые умные чайно-кофейные глаза: «Дай, Джим, на счастье лапу мне!» — попросил я его.
Он испытывающе посмотрел мне в глаза и положил на мою ладонь свою тяжёлую лохматую лапу, решив вопрос о собственном имени, после чего наша дружба была заключена навеки.
— Это точно твоя собака, видишь, как он любит поэзию, — сказала Лиз.
Всеобщее оживление достигло предела. Все тискали Джима, и он со стоическим терпением переносил назойливое внимание гостей.
Вдруг среди музыки раздался звонок. Джим с ликующим лаем бросился к двери.
… Дверь открылась. Она вошла. Она была совсем такая же, как на портрете, только живая.
— Здравствуй, — сказал я. – Я знал, что когда-нибудь ты придёшь, и чувствовал, что это будет сегодня. Спасибо, что ты пришла. Я так долго ждал тебя!
* * *
Гости испуганно смолкли, с недоумением смотря на Поэта, который произносил какие-то слова, не отрывая глаз и глядя странным, как у сумасшедшего, взглядом, в сторону двери, где НИКОГО НЕ БЫЛО.
— Что с ним, с кем он разговаривает? – испуганно воскликнул Майкл. – Он… бредит?
— Тс – тише! – прошептал доктор Вернер. – У него галлюцинация. Он разговаривает с призраком. Он видит призрак той, своей девушки. Разве вы до сих пор не поняли, что никакой девушки не существует, это только его мечта – мечта поэта, его муза.
— Но, чёрт возьми, надо же прекратить всё это! – воскликнул Гарри. – Я уже давно с тревогой смотрю на него. Мы его друзья, и наш долг спасти его, вырвать из того выдуманного мира фантазий, которым он себя окружает, и вернуть в реальную жизнь. Иначе это может кончиться плохо – хватит нам одного Бернеля.
— Ты думаешь, он, как Бернель, принимает наркотики? – спросила Лиз.
Доктор махнул рукой: «Он такой, что ему и наркотиков не надо. Он – поэт, его наркотик – воображение».
— Я поговорю с ним, — решительно сказал Гарри, — я всё объясню ему…
— Не надо, — вдруг неожиданно сказал доктор Вернер.
— Как это не надо? И это говорите вы, доктор, который всегда…
— Не надо отнимать у него мечту. Чем вы её замените ему? Поэт не может жить иначе.
— Когда-нибудь он сам поймёт призрачность своего мира, и это прозрение будет горьким. Но оно неотвратимо произойдёт, я уверен. И почему вы думаете, что реальная жизнь не сможет заменить ему его фантазии? Ведь жизнь часто бывает необыкновенней самых причудливых выдумок. Но в любом случае у жизни есть одно великое преимущество: она существует на самом деле. Может быть, простая реальная вода не так вкусна, как тот напиток, который он выпьет во сне, зато она утоляет жажду.
— И что вы намерены делать?
— Для начала – отыщу эту девушку, прототип портрета, должна же она всё-таки где-то существовать. Я понимаю, что это трудно, но я верю, что смогу это сделать. Я журналист, я и не такое отыскивал. И он поймёт, что реальная любовь лучше погони за мечтой.
— Великолепный план! – иронически произнёс доктор Вернер.
— А что вам в нём не нравится?
— Ваша наивная вера в то, что вы разыщете прототип.
— Ну почему вы так уверены, что он не существует? Ведь с кого-то Бернель рисовал портрет.
-Они очень похожи, потому и дружили. Думаю, Бернель тоже рисовал свою мечту. Но дело не в этом. Даже если он рисовал реальную девушку, и даже если вам каким-то чудом удастся её найти и привести к нему – ваши усилия будут совершенно бесполезны. Любая девушка, которую вы ему приведёте, даже идеально похожая на этот злосчастный портрет, не будет ему казаться похожей на его идеал, он не узнает её. Он всю жизнь будет влюблён в свою мечту и никогда не сможет полюбить никакого реального человека. Это единственно возможный для него вариант любви, потому что он поэт, это такой психологический тип. Реальная вода никогда не утолит ему жажды, хотя и мечта жажды тоже не утолит, тут вы правы. Поэтому он будет вечно алчущий и неудовлетворённый ничем: ни жизнью, ни мечтой. Да и вообще, что такое сама по себе любовь? Не призрак ли это, созданный нашим воображением? Не видим ли мы при этом в человека не таким, каков он на самом деле, а каким мы его себе представляем и выдумываем, не замечая его недостатков и приписывая ему порой достоинства, которыми он на самом деле не обладает?
— Послушайте, доктор, вам не кажется, что сейчас не время для изысканной философии? Надо что-то делать.
— Самое лучшее, что мы можем сейчас сделать – уйти и оставить его одного, наедине со своей мечтой. И дать ему возможность жить так, как он может, и быть таким, каким он есть, не пытаясь его переделать – это невозможно. Не волнуйтесь за него, он не кончит, как Бернель, он более светлый, и ничего плохого с ним не случится. Оставьте его жить и мечтать. Он сам разберётся в своей жизни и своих мечтах.
1978
ПОЭЗИЯ ПРОЗА ВИДЕОЗАПИСИ ТВОРЧЕСКИХ ВЕЧЕРОВ ПЕСНИ НА МОИ СТИХИ